ВВОДНАЯ ГЛАВА
ПО ПОВОДУ АВТОБИОГРАФИИ
30 декабря [1895]
Что это, милый друг, у тебя за фантазия явилась получить от меня автобиографию? Ты меня посмешил порядочно своим требованием. Первою мыслью моею было то, что сведения о моей жизни ты хочешь получить для моего некролога. Мысль, конечно, блажная, над которой я порядочно посмеялся. Но шутки в сторону. Раз ты желаешь иметь мою автобиографию, желание твое будет исполнено, хотя и не очень скоро. Я еще очень слаб. Раза четыре во время писания этого письма я ложился на койку. В следующем письме напиши мне, для чего тебе понадобилась моя биография.
Считаю нужным предупредить, что жизнь моя не особенно богата внешними фактами и не может с этой стороны представить интереса. Излагать обстоятельно историю развития моего миросозерцания не могу, потому что многое забылось. К сожалению, я никогда не вел дневника. Моя будущая автобиография будет скорее curriculum vitae [краткое жизнеописание] с присоединением, быть может, некоторых фактов, обусловивших теперешний строй моих убеждений. О литературной обработке, конечно, не будет и речи. Сделаю, что смогу и сумею.
При каждом письме буду присылать тебе листок моей автобиографии.
14 декабря 1899 г.
Пора, однако, исполнить мне свое обещание насчет дневника. Тяжеленько не только говорить, но и вспоминать даже о нем, но обещанная скотина - не животина. Итак, читай мою скорбную повесть, а потом обругай меня на все корки.
Дневника собственно я никогда не вел, но еще в последние годы студенчества - по какому побуждению - уже не помню - я стал заносить в особую тетрадь наиболее интересовавшие меня факты. Эти последние были крайне разнообразны: они касались разных проявлений нашей общественной жизни, записывались также явления политики русской и изредка иностранной, но несравненно больше я касался событий собственной жизни с разными их перипетиями. Все почти факты освещались моими размышлениями, объяснениями и пр. Прочитывались эти тетради спустя много лет, много я находил в них наивного и даже абсурдного, но зато в них искренности вдоволь.
Ведь это беседа с самим собой, значит о лукавстве с тою или другою целью и речи быть не могло. Тут я, по выражению Салтыкова, «пущал промеж себя революцию». Во время моей жизни во Владимире я заказал две изящные папки, из которых в одну поместил купленные мною сочинения Л. Н. Толстого - не печатанные по-русски, а равно кое-что из Герцена и даже писанное мною письмо Белинского Гоголю. В другую же папку вложил тетради
своего quasi-дневника. Они были довольно увесисты, так как каждая заключала в себе около 60 листов. А если принять в соображение мой убористый почерк, то выйдет, что за 30 с лишком лет я написал листов 100 обыкновенного письма. Как-то в июле было мне уж очень плохо; мысли о смерти в эти тяжелые дни, омрачаемые еще холодною, отвратительною погодою, почти не покидали меня. В это-то время я и вспомнил о своих папках. Оставить непечатные сочинения, особенно Толстого, в наследство своим племянникам - молодым попам было не только страшно, но и преступно. Это было бы покушением на их веру, стремлением поколебать их миросозерцание, не дав взамен его ничего, кроме разочарования. Вообще поп без веры - это какой-то нравственный урод.
Много у меня есть добрых знакомых из светского общества, но из них я не решился никому передать папку и не решился опять-таки потому, что боялся принести своим подарком вред. Пусть религиозные верования с точки зрения точных наук несостоятельны, пусть они будут не более как иллюзии, но ведь без иллюзий не обходятся и высоко образованные люди. Вера же, даже вся пронизанная суевериями, в горе составляет много утешений, взамен которых я опять-таки ничего не могу дать. Знаешь ли, что и дорого бы дал, если б мог быть таким верующим, каким был до университета. Чистая, искренняя вера много бы облегчила мою теперешнюю горькую жизнь.
Думал я и о тебе, но папка эта была бы для тебя совсем ненужным балластом, заключенные в ней писания тебе давно известны, и если б нужно было снова проштудировать их, то в Москве ты легко нашел бы нужное. Итак, эту папку, чтобы не сделать кому-либо зла, я решил уничтожить.
Теперь о второй папке. Был у меня прекрасный друг, который с сыном-студентом навестил меня, кажется в 87 г. во Владимире. Не помню уж по какому случаю, только мне пришлось заглянуть в дневник. Друг заинтересовался им, читал чуть не целую ночь, а на прощанье взял с меня слово, чтоб дневник после моей смерти, если он переживет меня, перешел к нему. Если же я проживу долее, то получаю коллекцию очень интересных рукописей. В мае этого года сын друга известил меня о смерти отца и просил, чтоб я же выслал дневник, о котором, дескать, папа много говорил, а о рукописи ни слова.
Тогда-то и пришла мне мысль сделать сюрприз другому, не менее любимому другу. Едва не неделю я штудировал свое произведение, пережил в воспоминаниях длинную полосу своей не совсем обычной жизни, многому снова порадовался, не мало погоревал и наконец решил сделать в дневнике еще приписку и нечто вроде посвящения новому его владельцу. Позаботился я и о надежной его доставке по твоему адресу. У нас есть земская маслодельня; заведующий ею финляндец должен был быть в Питере на каком-то молочном съезде в начале сентября. Сей-то муж пообещал, проезжая через Москву, доставить тебе мое маранье. Как я жалею теперь, что тотчас же не передал ему дневник! Но тогда было еще рано; до поездки оставалось маслоделу почти 2 месяца.
В один из холодных нынешнего лета дней у меня затопили печь. Пока она растоплялась, я еще просматривал (не помню - который уже раз) бумаги и письма, назначенные к уничтожению. С жалостью поглядел я на папку с творениями Толстого. Да и как не пожалеть? Одна переписка их стоила мне рублей 20, а толстовская-то логика! Но решение мое было непоколебимо. Полетела папка в печь, а вслед за нею и пачки писем. Когда я подошел к столу за новым материалом для всесожжения, у меня закружилась голова, меня качнуло, и я, ухватившись за стол, уронил другую папку, которая во время падения раскрылась. Я взглянул и одурел! Творения Толстого оказались лежащими на полу в целости, а от дневника остался один пепел.
Не понимаю, да и никогда не пойму, как одна папка сгорела вместо другой. Вероятно сходство их сыграло со мною такую злую штуку. Тут уж я осатанел и озверел; и явилась потребность все уничтожить. Полетела папка с Толстым, за нею груды разобранных ранее писем - той же участи подвергся целый ворох небольших тетрадок с разными заметками из практики и вообще о медицине. К счастью, припадок остервенения скоро прошел, а то бы много еще пищи я дал бы огню.
Были, напр., письма, которыми я очень дорожил, и часть их сгорела. Между прочим сгорели письма моей жены, когда она была еще моею невестою. Часть твоих писем из отдела интересных уцелела; уцелели письма отца и еще нескольких дорогих для меня и уже не существующих лиц. Вот тебе и дневник; писать его снова, хотя и коротко, не могу; и силы слабы и память стала очень изменять. Надо полагать, что при моей сильной худобе поисхудали порядочно и мои мозги. По крайней мере, память моя сильно подгуляла.
Да и на что тебе моя автобиография? Она, правда, довольно богата некоторыми необычайными эпизодами, разными событиями, в которых мне приходилось играть ту или другую роль, но в общем в сущности, так сказать, она вовсе не замечательна ничем [см. стр. 282]...
28-31/ I 1900
Опять посылаю тебе 2 №№ воспоминаний; опять в них много лирических отступлений, но не суди меня за это. Во время писания я переживаю свои молодые годы и, отдаваясь этому переживанию, поневоле увлекаюсь. От нечего делать я с каким-то остервенением копаюсь в разных закоулках своей души, желая отыскать и объяснить причинную связь разных фазисов моего мировоззрения, проследить обстоятельно, как оно формировалось, словом доискаться, почему из меня вышел не нормальный человек, как его понимает большинство, а урод, над основными идеями и взглядами которого это же большинство подсмеивается. Внешние события моей уродливой жизни для меня не очень интересны и составляют только канву для психологического анализа. Тебя же они только и могут интересовать несколько, ибо они для тебя terra incognita [неведомая страна], копаться же в нутре даже закадычного друга и трудно и не особенно интересно.
В последнее время я немного поумнел, стал прочитывать написанное и даже исправлять описки. Чтоб тебя избавить от чтения неинтересной ерунды, я решил при прочтении зачеркивать цветным карандашом те места дневника, где я роюсь в своем нутре. Теперь ты не будешь тратить времени зря на совсем незанимательное чтение.
Сейчас мне пришла забавная мысль, что мои воспоминания, быть может, можно напечатать, конечно, за деньги и издать их под кричащим названием вроде, напр., «Необыкновенные приключения бурсака 40—50-х годов» или «Психический мир бурсака». Смейся вдоволь над моею фантазией, а все-таки не жги дневник. Тебе, ведь, он по прочтении совсем не нужен будет, а мне, быть может, и пригодится. Быть может, я проживу и долго, да могу ослабеть настолько, что придется нанять прислугу. Теперь скопляются от пенсии остатки, которыми я могу удовлетворять привычные альтруистические прихоти, а когда их не будет, ведь тогда придется краснеть от стыда, в виду какого-нибудь общественного бедствия.
7 февраля [1900 г.]
Посылаю опять два листка, №№ 17 и 18. Когда вышлю продолжение, - и сам не знаю. Все-таки при малейшей возможности буду строчить. Теперь, пока, ты видишь, в какую типу я погрузился, как низко я пал нравственно. Хотелось бы мне добраться до своего воскре
сенья, когда я наконец выкарабкаюсь с страшными усилиями из грязи. Но мое воскресение произошло в семинарии на 17-м году. До него, значит, далеко еще. А хотелось бы хоть до него добраться: ты бы тогда увидел, что я был порядочным человеком, с которым тебе не стыдно быть в дружбе. В училище же и первых классах семинарии, как видишь из дневника, я был ужаснейшей гадиной, для которой не было ничего святого. Вероятно, ты, читая о моей жизни в училище, с отвращением относишься к моему тогдашнему я. Да я и сам не иначе, как с омерзением, смотрю на свою тогдашнюю персону. Но правда прежде всего. Подмалевывать себя я не желаю и не могу. Полюби меня черненьким, а беленьким-то всякий полюбит.
19-21 февраля [1900 г.]
Посылаю тебе еще №№ 19 и 20. Пожалуйста, пиши, какие номера ты получаешь. У меня готов уже и 21 №, и как только настрочу еще №, так вместе с письмом и двину их к тебе. По одному же № посылать не буду, чтоб не платить лишнего за пересылку. Как я стал аккуратен и экономен!
Скажи-ка ты сущую правду, не надоел ли тебе мой дневник. Я верую, что ты любишь меня, но ведь никакая любовь не может скучное сделать интересным. Я побаиваюсь, что экскурсии в мою психику, интересные для меня, могут быть совсем неинтересны для тебя. Но ограничиться одними внешними событиями, как я писал тебе, я при данных условиях не могу, ибо невольно увлекаюсь.
Для курьеза посылаю тебе сохранившийся каким-то чудом в моей памяти апостол. Уже во времена студенчества я своим неистовым басом на кутежах потешал товарищей. Если ты не слыхал его, то при чтении, авось, хоть слегка улыбнешься. Я бы и не послал тебе эту ерунду, если бы случайная просьба по побудила меня написать ее1.
28-29 февраля [1900г.]
Апостол и тропарь, как их называли в училище, я написал для одного знакомого. Но он более полгода не навестил меня, хотя и знал, что мне бывало за это время очень худо. Этим он снял с меня мое обещание. С удовольствием посылаю этот клочек тебе; он отчасти характеризует училище, где я впервые изучил эти пародии. Впрочем, апостола, как оказалось, знали некоторые студенты и не вятичи. Я на студенческих кутежках нередко провозглашал его своим могучим, хотя и диким, похожим на звук иерихонской трубы, басищем.
«Ныне превознеслася еси сивуха, преславная горелка, прошла еси сквозь огнь и воду и медные трубы, покрылася еси пенкою, яко бисером. Возведи душу мою во кабак и даруй кошельку моему очищении».
10-12/VI [1900 г.]
Знаешь ли, что я уже страницу измарал продолжением своих воспоминаний, которые следует правильнее назвать бессвязными отрывками из воспоминаний, О своем пребывании в бурлацко – плотницко - прикащическом университете я буду говорить только кое-что. Говорить подробно не могу, ибо тогда по необходимости привелось бы коснуться некрасивой деятельности лиц, еще живущих, кажется раскаявшихся и занимающих такие высокие ранги, которые сделают их известными лицам, следящим за внутренней политикой. Некоторым, кроме того, я дал слово молчать. Без упоминания имен, без выяснения связей между действующими лицами мои воспоминания будут похожи на сказку.
Затем об университетской жизни говорить не стоит: она протекала на твоих глазах. О своей службе в войсках и в земстве я расскажу, пожалуй, поподробнее, рискуя повторять то, что тебе известно, и таким образом воспоминания кончу 89-м годом, когда я основался в Верховине. Об этих 11 годах говорить нечего; ты из писем знаешь о житье моем. А теперь ставлю вопрос, на который ожидаю скорого и откровенного ответа: нужны ли такие бессвязные воспоминания, имеющие к тому же только личный характер? Отвечай скорее, да кстати ответь и на прежде поставленные тебе вопросы2...
|