Введение. Познание и язык
Формирование неклассической эпистемологии характеризуется, среди прочего, ориентацией на опыт гуманитарных наук в отличие от эпистемологической классики, выраставшей на осмыслении естественнонаучного знания. Последние тридцать лет особое внимание философов фокусируется на теме «Познание и язык», которая грозит даже поглотить собой всю эпистемологическую проблематику. Заслуживает сожаления, что при этом философский дискурс нередко строится почти исключительно вокруг трудов постмодернистских авторов и не обращается к исходной предметности, представленной в специальных науках о языке. Нелишне, однако, напомнить, что лингвофилософские понятия и проблемы, из которых вырастал постмодернизм в процессе лингвистического поворота, формулируются, по-видимому, в весьма узком тематическом поле и только затем получают обобщенное истолкование в контексте традиционных философских дискуссий о природе субъекта познания, о механизмах сознания и познания, о сущности культуры. Это в полной мере относится к достаточно специальным понятиям «дискурс», «текст» и «контекст», которые сегодня активно вводятся в собственно философско-эпистемологический оборот и обеспечивают то, что И. Лакатос называл «прогрессивным сдвигом проблемы». Трансформация предметного поля и методологического инструментария классической теории познания, формирование неклассических подходов в эпистемологии выступает необходимым фоном подобного рода процессов1.
Современная увлеченность герменевтическими сюжетами и терминологией порой приводит к стремлению отыскать истоки философской герменевтики в те седые времена, когда Земля еще была теплая, а письменность как таковая выполняла глубоко служебную и подчиненную роль по отношению к устной речи. Это стремление едва ли правомерно. Сначала в Европу с Востока должна была проникнуть идея «священной книги» и сформироваться новое отношение к чтению и письму, поставившее в центр внимания письменный текст. И только затем могли возникнуть теологический, юридический и филологический типы герменевтического исследования, послужившие предпосылками герменевтики философской. Именно в специальных дисциплинах, имевших своим предметом письменные тексты, периодически и стихийно возникали философско-методологические проблемы, которые не могли быть достаточно обстоятельно обсуждаемы без формирования нового дисциплинарного пространства. В рамках философской герменевтики произошло требуемое осмысление ситуации и проблематизация казалось бы хорошо знакомых понятий. И сегодня мы осознаем фундаментальную роль различия между lang и parole, language и speech, Sprache и Sprechen. Ибо когда мы имеем дело с письменным текстом, внеязыковый контекст которого недоопределен существенно больше, чем контекст устного текста, только и возникает проблема интерпретации как проблема возмещения контекста.
Чем же отличается письменная речь от устной? Об этом написаны тома, но в данном случае стоит обратить внимание только на один аспект их различия. Сравнение аналогичных устного и письменного текста в идентичных ситуациях позволяет выявить способы артикуляции и умолчания смысловых элементов, относящихся как к тексту, так и контексту. Их различие напоминает различие теоретического и практического знания. Практическое знание встроено в условия и не содержит в себе указание на их содержание, в то время как теоретическое описывает и предмет, и условия его получения. Так и диалог в фильме не передает видеоряда, но дополняет его, в то время как текст романа содержит описание и того, и другого. Из этого вытекает значительно большая лексическая, грамматическая и стилевая сложность письменного текста и его большая условность, специфические конвенции, связанные с необходимостью вербализации невербализуемого в точном смысле (наглядного образа, жеста, звука, запаха и пр.). Реальная невозможность вербализировать, артикулировать на письме все многообразные природные, предметные, практические и коммуникативные контексты живого устного слова и делает контекст письменного текста столь неопределенным. Рискну даже сказать, что применительно к письменному тексту можно было бы сформулировать тезис о своеобразном соотношении неопределенностей. Фокусируясь на сюжетно-смысловой логике текста, автор неизбежно пренебрегает контекстом, выносит его за скобки. Так, поступают, к примеру, Гете или Шекспир – авторы пьес, сжимающие контекст диалога до режиссерской ремарки. И наоборот, сосредоточение на контексте (на описаниях природы, душевного состояния и пр.) приводит к ослаблению структуры текста, нарушению логики сюжета, и примеры этого мы находим у Пришвина и Пруста. И эти два измерения текста так же исключают друг друга, как координаты и импульс элементарной частицы в квантовомеханическом описании. Тогда понимание выступает как одностороннее «восполнение континуума» между письмом и речью, «театрализация», или «контекстуализация» письма. Понять текст оказывается порой тождественно умению сыграть его (или даже изобразить его кинематографическими средствами), и если сыграть Шекспира по-прежнему трудно, то Пруста – просто невозможно.
Немецкие лингвисты Кох и Остеррайхер, предлагая своеобразную пространственную интерпретацию языка2, выделяют и типы контекстов, включаемых в письменный текст. Это, во-первых, ситуативный контекст – воспринимаемые субъекты, предметы и их отношения, во-вторых, контекст знания – индивидуальный и общий, в-третьих, языково-коммуникативный контекст – предыдущие и последующие высказывания по отношению к некоторому тексту, и наконец, параязыковый и неязыковый контексты – интонация, жесты, мимика. Факт многообразия и сложности контекстов речи представляет собой вызов для автора, который поставлен перед необходимостью вместить в заветное слово весь мир, как это сделал поэт в эссе Х. Л. Борхеса3. Это что-то вроде современного ответа на известную Платоновскую критика письма4. Сегодняшние лингвисты и философы, занимающиеся проблемой соотношения текста и контекста, до определенной степени опровергают Платона, показывая вынужденное богатство письменной речи, возникающее вследствие увеличивающейся дистанции между собеседниками, ограниченной возможности артикуляции всего многообразия внеязыковых контекстов и специфически письменных фигур умолчания.
И здесь всплывают знаменитые постмодернистские дискуссии о «письме». Жак Деррида предлагает набросок понятия «écriture»5 (письменности, письма) – квази-трансцендентальную метафору, которая вмещает в себя язык, все знаковые порядки и артикулирует все формы коммуникации и весь опыт бытия. Как мне представляется, тем самым происходит переворачивание реальной ситуации в угоду желанной простоте лингвистического описания. На фоне этого понятия все факторы, выделяемые традиционными теориями контекста (Х.-Г. Гадамера и Дж. Остина, в первую очередь) и детерминирующие смысл и понимание, объявляются недействительными, а к ним относятся коммуницирующие субъекты, используемые ими средства выражения и ситуация, в которой разворачивается коммуникация. Тем самым онтологические, гносеологические и лингвистические дихотомии нивелируются и проецируются в одну плоскость. Язык и референт, субъект и объект, код и послание располагаются отныне не в разных измерениях, но включаются в «бесконечную игру дифференций», в которой весь мир становится текстом. Будучи включены в эту игру, текст и контекст постоянно вступают в новые отношения и корреляции, которые ставят перед интерпретатором не просто лишь «аппроксимативно решаемую» (Гадамер), но в принципе неразрешимую задачу. Не герменевтическая «предварительность понимания», но радикальный контекстуализм, бесконечный регресс интерпретации – вот теоретический итог рассуждений Ж. Деррида.
Однако тайна постмодернизма состоит в том, что такого рода рассуждения не бессмысленны, как полагают многие критики, оценивающие сами проблемы и исходные пункты постмодернистских дискурсов как малозначимые вообще. Ведь неоспоримым позитивным результатом этих штудий является именно резкая поляризация методологических позиций, которая делает возможной панорамную прозрачность ситуации. Благодаря этому выясняется, что текст вовсе не окончательно поглотил внеязыковые контексты, хотя потенциально способен делать это все с большей полнотой, всякий раз обнаруживая за своими пределами расширяющееся пространство бытия. Не сходным ли образом разворачивается и процесс познания в целом?
Отношение текста и контекста, понятых в более широком философском смысле, является ключевым для понимания процесса творческой деятельности. Творчество – это специфический дискурсивный (т.е. осуществляемый в рамках дискурса) обмен смыслами между текстом и контекстом, выступающий в разнообразных формах. Конкретизируя это положение, я уже пытался показать, что творчество – это редукция коннотаций к денотациям, горизонта к теме, жизни к знаку (т.е. многообразных контекстов к тексту), а истолкование творчества – дедукция, или выведение контекста (коннотаций, горизонта, жизни) из текста. И редукция, и дедукция в моем понимании представляют собой типичные дискурсивные процедуры, которые принципиально не могут быть завершены. Однако для обоснования высказанных предположений необходимо как раз придать понятиям текста, контекста и дискурса тот более широкий философский смысл, о котором шла речь выше. Парадокс состоит в том, что для этого сначала нужно выйти за пределы философии языка; необходимо пробиться от философских интерпретаций языка к той его фактуре, которая схватывается лингвистикой, социальной антропологией, психологией и другими гуманитарными науками. Этот путь, результаты которого послужат основой философских обобщений, мы и попытаемся пройти в последующем изложении.
|