3. Акт-правило-контекст
Речевой акт
Лингвисты, пытающиеся решить проблему описания речевого акта в рамках SAT, заимствуют из психологии соответствующую концепцию действия вообще. Последняя предполагает взаимодействие интенциональности и операциональности в деятельности. Ориентируясь на теории А.Н. Леонтьева и С.Л. Рубинштейна, лингвисты принимают различие деятельности, действия и операции. Так, всякая деятельность состоит из ряда действий, которые подчинены частным целям. Роль общей цели деятельности играет осознанный мотив. Поскольку конечная цель деятельности достигается совершением ряда действий, то их результаты являются средствами достижения цели деятельности и целями частичных действий, или операций. Так строится иерархическая структура деятельности, состоящая из доминирующих и подчиненных уровней. Аналогично, по SAT, можно построить иерархию иллокутивных языковых актов, в совокупности образующую текст. Однако в итоге выясняется, что такая иерархия носит идеализированный и даже абстрактный характер и не пригодна для описания большинства текстов.
Сторонники FCS, напротив, различают не типы действий, но простые и сложные процессы коммуникации. Простые процессы направлены на адекватную передачу некоторого отдельного положения дел (сообщение, просьба, приказ), имеют предметный смысл и непосредственно связаны с достижением основной цели текста. Сложные процессы направлены на адекватное изложение ряда событий и явлений, которые образуют структурированное единство (аргументация, описание, обсуждение). Они лишь опосредованно связаны с основной целью текста, представляя собой по большей части отношение между элементарными коммуникативными актами. Поэтому в сложных процессах операциональный смысл доминирует над предметным.
Преимущество подхода в рамках FCS состоит в учете большего количества факторов даже при рассмотрении элементарного речевого акта. Ведь всякая коммуникация изначально предполагает учет позиции не только говорящего, но и слушающего. Тем самым при построении сообщения, адресованного слушающему, во внимание должны приниматься не только актуальная ситуация, но также прошлые и потенциально возможные акты коммуникации. Этот диахронический (в терминах Ф. Соссюра) подход отчасти напоминает нам его же основной методологический вывод, касающийся синхронического анализа такого феномена как единица языка. «Последняя, - полагал он, - есть отрезок речевой цепи, соответствующий определенному понятию, причем оба они (и отрезок и понятие) по природе своей чисто дифференциальны»160, т.е. характеризуются отличием от всех других отрезков и понятий. Сравнивая грамматические формы немецкого слова «ночь» в единственном и множественном числе, Соссюр показывал, что специфику слов образует их отличие друг от друга и даже от всего ряда подобных слов в обоих числах (а мы добавим – и в падежах). Трудности выделения элементарной единицы языка он суммирует на редкость современно: «язык – это …такая алгебра, где имеются лишь сложные члены»161. Таким образом, лингвистика FCS приходит к пониманию принципиальной методологической и теоретической нагруженности понятия «элементарная единица языка», отчасти осознанной уже Соссюром.
Следование правилу
Проблема регуляции речевого действия близка той, которую Л. Витгенштейн рассматривал в связи со «следованием правилу». Одно из самых известных мест в «Философских исследованиях» посвящено ей. «Следовать правилу, делать доклад, отдавать приказ, играть в шахматы – все это обычаи (способы использования, институты)»162. И здесь же он поясняет контекст этого высказывания, смысл которого – сформулировать нечто вроде того, что потом назовут «тезисом Дюгема-Куайна»: «Понять предложение значить понять язык. Понять язык значит овладеть техникой». Вписывание в более широкий контекст – это и есть понимание, как его определяет (в этом месте и на этот момент) Витгенштейн.
Дальнейшее уточнение его позиции по поводу следования правилу нацелено на то, чтобы разграничить правило и действие. «Наш парадокс звучал так: никакое развертывание действия не может быть детерминировано правилом, поскольку всякое развертывание действия может осуществляться в соответствии с правилом. Ответ был таким: если все может быть выполнено в целях соответствия правилу, то оно же может быть выполнено и вразрез правилу. И потому здесь не может быть ни соответствия, ни конфликта»163. Витгенштейн, как мы видим, намеренно заостряет различие правила и действия, чтобы подчеркнуть: правило – социальное изобретение, оформленное в виде ясных словесных инструкций; действие же, напротив, спонтанное и индивидуальное проявление человека, определяемое множеством факторов. Действие до определенной степени может быть подчинено правилу, но зазор между ними, сфера человеческой свободы остается всегда. Правило, будучи по видимости конкретным, является, тем не менее, абстрактным руководством к действию, поскольку не в состоянии учесть и описать многообразие условий и факторов, а также предписать соответствующее им определенное действие. Действие же, по видимости выступая как нечто совершенно конкретное и доступное описанию, на деле включает в себя массу вариаций и следствий, а потому не только не укладывается в правило, но даже едва ли может быть однозначно описано.
Отсюда вытекает необходимость следующего разграничения, которое Витгенштейн проводит между действием и интерпретацией. Вышеуказанный парадокс, поясняет он, обязан тому, что мы предлагаем одну за другой разные интерпретации действия. В силу этого возникает соблазн сказать: всякое действие в соответствии с правилом есть лишь интерпретация. Можно ли показать, что схватывание правила есть не просто интерпретация, но подлинное следование или сопротивление ему в конкретных случаях? Можно, полагает Витгенштейн, поскольку мы в состоянии отличить друг от друга коллективные социальные действия и действия «приватные», индивидуальные. К первым относятся социальные действия по признанным правилам, в том числе и языковое поведение, ко вторым – такие вещи как интерпретация, мышление, ментальные состояния вообще. «И поэтому следование правилу есть практика. А думать, что некто следует правилу, не то же самое, что следовать правилу. Тем самым, невозможно следовать правилу «приватно»: в противном случае, думать, что кто-то следует правилу, будет реальным следованием ему»164.
Интенциональность
Итак, Витгенштейн противопоставляет следование правилу и самостоятельное действие человека. Подчиняясь социальному установлению, человек отчуждает свою свободу в пользу общественного порядка. И напротив, мысля, проявляя свою психическую природу вообще, человек обрекает себя на истолкование, на неоднозначность, на неопределенность, а потому и сопротивление правилу. Очевидно, что здесь Витгенштейн, как всегда, полемически и критически заостряет очередное методическое разграничение. Человек не в состоянии не быть психическим существом, не в состоянии быть автоматом; таким он может лишь казаться при исполнении некоторой социальной роли или в определенной экстремальной ситуации болезни, шока или риска. Автоматизм – признак не отсутствия психики, но ее инобытия, ее скрытой, свернутой формы. И здесь, следуя за мысленными экспериментами Витгенштейна, мы подходим к вопросу о внутренней стороне коммуникативного действия, в аналитической философии нередко приобретающей форму проблемы интенциональности. (Поэтому мы вынуждены временно отвлечься от проблем внешней лингвистики, в терминологии Ф. Соссюра.)
Витгенштейн постоянно задается вопросом о смысле и значении того, что сегодня философы-аналитики (Дж. Серл, Д. Деннет и др.) стали называть «интенциональными терминами»: слов типа «ожидать», «бояться», «чувствовать» и пр., якобы выражающих состояния сознания, «внутренние процессы». Витгенштейн настроен весьма критически к данной позиции и даже близок современным элиминативистам. «Когда я мыслю в языке, не существует никаких «значений», проходящих через мое сознание в дополнение к вербальным выражениям: язык сам по себе есть двигатель мысли»165, - заявляет он. Мы привыкли считать, что людям присуще сознание, - нечто ненаблюдаемое, явление неясной, неисследованной природы, якобы управляющее их поведением. Но когда мы представляем себе людей, ведущих себя, как обычно, торопящихся по своим делам с застывшим казенным выражением лица, то они не отличаются от автоматов. «Рассмотрение человека как автомата аналогично рассмотрению одной фигуры как предельного случая или варианта другой; оконной рамы как свастики, например»166, - замечает Витгенштейн. При этом он отказывается признаться в последовательном бихевиоризме167 как отрицании ментальных процессов вообще. И все же если о них нельзя сказать ничего определенного, это тождественно тому, что о них можно сказать что угодно. «Этот парадокс исчезает лишь в том случае, если мы идем на радикальный разрыв с идеей о том, что язык всегда функционирует одинаково, всегда служит той же цели – передачи мыслей»168.
Как это отличается от позиции Соссюра! «Язык есть система знаков, выражающих идеи»169, - утверждает он. Витгенштейн же, будучи на 32 года моложе последнего, воспринял новую парадигму в психологии и тем самым иное, антименталистское понимание сознания. У него уже не идет речь о том, в каком душевном состоянии осуществляется действие (каковы мысли, намерения, мотивы), но лишь о том, каким образом можно анализировать интенциональные состояния. Тем самым он закладывает основу одного из доминирующих сегодня подходов к проблеме интенциональности. Здесь следует пояснить, что же понимается под термином «интенциональность» в современной литературе.
Термин «интенциональность» обозначает свойство сознания, выражающееся в направленности на предметы или, в более общем виде, на реальные и идеальные цели. Когда мы, к примеру, воспринимаем мир, то выделяем в нем не только впечатления звука, цвета и формы, но одновременно устанавливаем отношения к определенным объектам (машинам, деревьям, людям и пр.), а когда размышляем, то всегда думаем о чем-то определенном. Термин «интенциональность» происходит от латинского intentio (внимание, намерение), отличаясь от близкого по смыслу термина «интенция» тем, что последняя выражает не свойство сознания, но свойство деятельности быть направленной на определенные цели и задачи.
Ф. Брентано, введший понятие интенциональности в современный оборот, позаимствовал его из средневековой философии: «Всякий психический феномен характеризуется тем, что схоласты Средневековья называли интенциональным (а также ментальным) внутренним существованием (Inexistenz) объекта, а мы назвали бы связью с некоторым содержанием, направленностью на объект (под которым не следует понимать реальность), или имманентной предметностью»170. Апелляция к свойству «интенциональной экзистенции» позволила Брентано принципиально разграничить психические и физические феномены, а также обосновать методологическую и научную самостоятельность психологии.
Понятие «интенциональной экзистенции» подхватывает ученик Брентано, Э. Гуссерль, в своих «Логических исследованиях», где он подчеркивает фундаментальное значение интенциональности для всех явлений сознания. Интенциональность становится в «Идеях чистой феноменологии и феноменологической философии» основным понятием феноменологии и трансцендентального идеализма. В «Картезианских размышлениях» Гуссерль выделяет два аспекта интенциональности: 1) «как общего свойства сознания, являющегося сознанием чего-то, как cogito, несущее в себе cogitatum»171, т.е. как процесса мышления, несущего в себе мыслимый предмет, и 2) «как интенционального горизонта указания на подразумеваемые, еще не воспринятые, лишь ожидаемые и в лишенной наглядности пустоте предвосхищаемые стороны» объекта; как «постоянной протенции»172. Согласно Гуссерлю, интенциональность определяет специфику сознания и доступна интроспекции, анализу и описанию. Нужно только освободить психические структуры трансцендентального сознания при помощи метода феноменологического эпохе.
В рамках трансцендентального сознания как структурированного явления интенциональных переживаний Гуссерль различает реальные и ирреально-интенциональные компоненты последних. Реальный компонент интенциональных переживаний есть направленный на предмет интенциональный акт (ноэзис). Он реален, поскольку доступен наблюдению непосредственно. Ирреальная компонента – это предмет, на который направлен интенциональный акт (ноэма). Он вторичен, поскольку реконструируется и даже создается актом мышления. На основе так понятой ноэтически-ноэматической структуры сознания интенциональность может быть интерпретирована как динамическое событие корреляции интенциональных актов, направленных на объекты и интерпретирующих эти объекты.
Ученик Гуссерля, Хайдеггер, подверг критике понятие интенциональности за его когнитивистскую направленность, за примат сознания и представления перед эмоциями и практикой в контексте жизненного мира. Источником интенциональности, по Хайдеггеру, как раз и является стихийная встроенность человека в жизненный мир. Поскольку человек, прежде всего, ориентирован своим «здесь-бытием», дазайном, то интенциональность становится отнесенностью к дазайну, «бытием-в-мире».
Дополнением к этой критике явилось указание М. Мерло-Понти на «телесность» как существенный источник интенциональности. Он положил феноменологию тела в основание феноменологии восприятия, подхватывая гуссерлево понятие «фунгирующей», или «действующей интенциональности», которая «осуществляет себя за спиной сознательной направленности на объекты. Она остается, поэтому, надолго сокрыта от саморефлексии Я»173. К сожалению, большинство современных философов-аналитиков не учли этих важных тезисов об укорененности интенциональности в телесности и жизненном мире и рассматривают ее как выражение сознания самого по себе.
Начиная с 1950х годов феномен интенциональности стал рассматриваться в контексте аналитической философии, натуралистических и когнитивистских подходов. Аналитики, если они вообще не элиминируют эту проблематику, исходят из того, что доступ к интенциональности возможен только через язык. Ими проводится аналогия между пропозициональным содержанием и иллокутивным модусом речевых актов, с одной стороны, и репрезентациональным содержанием и психическим модусом интенциональных состояний, с другой.
Так, Р. Чизом пытается прояснить понятие интенциональности путем анализа языковых выражений об интенциональных предметах, действиях и состояниях174. Он утверждает, что интенциональность выражает себя через интенциональные высказывания, в которых употребляются такие слова, как «подразумевать», «желать», «верить». При этом не дается достаточных оснований для отождествления определенной лексики с наличием интенциональных феноменов, а набор критериев, предлагаемый Чизомом, не является убедительным. Как показывает Дж. Корнман, Чизом вынужден либо признать тождественность интенциональности и интенсиональности, либо отказаться от интенционального статуса когнитивных глаголов. В первом случае он грешит против логики, во втором отказывает психологии в научном статусе175.
Дж. Серл обсуждает проблему интенциональности в рамках своей концепции сознания, основанной на натурализме и холизме и отчасти учитывающей культурную природу человека176. Для него язык выступает как эвристическое средство объяснения интенциональности. При этом не интенциональность обусловлена языком, но язык коренится в интенциональности; интенциональность есть репрезентация в ее чистейшей и простейшей, биологически первичной форме. Исходя из аналогии между речевыми актами и интенциональными актами, Серл так определяет интенциональность: «Интенциональные состояния репрезентируют предметы и факты в том же смысле слова «репрезентируют», в каком речевые акты репрезентируют предметы и факты, даже если речевые акты иначе выполняют функцию репрезентации, чем интенциональные состояния, которые имеют «интринзисную» (т.е. субстанциальную, безотносительную к условиям – И.К.) форму интенциональности»177. Принятие Серлом некой «интринзисной интенциональности как основы и предпосылки интенциональных состояний базируется на «биологическом натурализме» и исходит из того, что «духовные состояние столь же реальны, как и все другие биологические феномены и что они вызываются к жизни биологическими феноменами»178.
При всех обвинениях Серла в «ментализме» и других недостатках его концепции она нацеливает на реальность интенциональности и побуждает к ее анализу. Вопрос о действительной природе интенциональности остается открытым для научных исследований. Пытающийся же балансировать между ментализмом и элиминативизмом Д. Деннет дает еще в меньшей мере удовлетворительное решение проблемы интенциональности. Вот его определение интенциональной системы. «Под интенциональной системой понимается система, поведение которой может быть (по меньшей мере, иногда) объяснено и предсказано, основываясь на приписывании ей верований и желаний (и других свойств с интенциональными характеристиками, которые я буду именовать интенциями, включая в последние надежды, страхи, восприятия, ожидания и т.п.)»179. В данном случае реверансом по отношению к элиминативному материализму оказывается снятие вопроса об онтологическом статусе интенциональности. Допущение Деннетом интенциональности – методологический кунштюк, напоминающий самообман и ничего на деле не объясняющий и не предсказывающий. В самом деле, пока Г. Каспаров рассматривал шахматный компьютер как интенционального противника, он ему проигрывал. Как скоро он в полной мере осознал, что соревнуется с автоматом, у него появилась возможность выигрыша. Пытаясь избежать дуализма, Деннет словно забывает, что и для дуалиста-Серла дуализм, по сути, тоже методологическая позиция. Спор методологических концепций неразрешим с позиций прагматизма, поскольку каждая из них имеет свои основания, обеспечивает удобство и успешность рассуждения. Тупик в понимании языка и сознания, который в аналитической философии называется «проблемой интенциональности», определяется исходной предпосылкой: пониманием субъекта как изолированного индивида, для которого культура – лишь вторичная искусственная среда, в принципе объяснимая из его биологической природы.
В современной лингвистике рассмотрение внутренней стороны коммуникативного действия также обусловлено неотрефлексированным смешением аналитического натурализма с элементами культурно-исторической концепции сознания и небольшой дозой феноменологического трансцендентализма. В целом доминирующей методологией остается та или иная форма бихевиоризма, будь то в психолингвистике, генеративной лингвистике, а также в прагматике. Даже в когнитивной лингвистике, которая анализирует языковые явления как выражения когнитивных процессов, в качестве способов обоснования психологических гипотез используется компьютерное моделирование языковых операций. И, тем не менее, погруженность в коммуникативные проявления языка побуждает лингвистов к пониманию субъекта как принципиально взаимодействующего с другими, интерактивного существа.
Интеракция
Вот еще одна загадочная фраза Витгенштейна: «Внутренний процесс нуждается во внешнем критерии»180. И далее он поясняет это утверждение с помощью мысленного эксперимента. «Если кто-то говорит: «Я надеюсь, что он придет», то является ли это отчетом (т.е. рефлексивным сообщением об объективных результатах наблюдения – И.К.) о его состоянии сознания или проявлением (стихийным психическим актом – И.К.) его надежды? – Я могу, к примеру, сказать это самому себе. И, конечно же, я в данном случае не сообщаю это в форме отчета. Это могло бы быть вздохом, но не обязательно. Если я говорю кому-то: «Я сегодня не могу сосредоточиться на работе; я все время думаю о его приходе», то именно это будет называться описанием моего состояния сознания»181. Ключевой момент здесь – словечко «кому-то», наличие другого субъекта, адресата сообщения, участника коммуникации. Сознание проявляется в коммуникации и даже должно быть понято как ее продукт. К такому выводу склоняется Витгенштейн, размышляя вполне в духе современных ему научных исследований интеракционистского направления.
Термин «интеракция» был впервые использован в самоназвании социально-психологического подхода к пониманию поведения малых групп американского исследователя Р.Ф. Бэйлса182. Его определение таково: «Под социальной интеракцией мы понимаем разговор или поведение, с помощью которого два или более индивида непосредственно общаются друг с другом»183. Об интеракции можно говорить уже тогда, когда деятельность одного индивида (подобно раздражению) вызывает действия (реакцию) другого индивида. Эмпирический анализ интеракционного поведения исходит из предпосылки, что действующие субъекты взаимно ориентируются в отношении друг друга с помощью дополнительных ожиданий (определений ситуации, ролевого понимания). При этом предметом исследования являются те нормативные образцы поведения, смысловые символы и коммуникативные техники, которые в каждом конкретном случае влияют на интеракцию, определяя развитие личности и микропроцессы социальных взаимодействий.
Под термином «интеракционизм» объединяются различные теоретические подходы, общим местом которых является допущение, что развитие личности базируется на межчеловеческом общении. Для большинства авторов социальная интеракция выступает предметом социальной психологии184. Интеракционисты исследуют те возможности, которые используются субъектами для познания самих себя в качестве Я, а также для того, чтобы на основе самодефиниции успешно коммуницировать с другими. Способность антиципации и представления других людей ведет к различным когнитивным и аффективным системам репрезентации: а) к восприятию поведения и ожиданий других людей; б) к пониманию того, каким Я сам выступаю в другом сознании благодаря своему поведению и своим ожиданиям; в) к самодефиниции своей собственной личности. Г. Мид предложил исходные терминологические дифференции такого исследования путем различения «Я» и «Меня». «Меня» репрезентирует представления, которые другие формулируют по поводу меня в виде интерпретаций и которые накладываются на меня как внешние ожидания. Понятие «Я» Дж. Мид определяет со ссылкой на понятие Ч. Кули «зеркало Я»185.
В глазах Мида «Я» оказалось устаревшей категорией, которая обозначает все, что не подверглось рефлексии и несет на себе зависимость от биологической природы человека. В сфере интеракционистского исследования остается, поэтому, почти исключительно категория «Меня». Индивид культивирует умение обращаться с языковыми символами. Только благодаря социальной интеракции развивается самосознание, способность к свободной деятельности и рациональному принятию решения. Исходя из языка и коммуникации как социальных предпосылок формирования самосознания (Я-идентичности), Мид интерпретирует чувственное восприятие лишь на фоне социального опыта. Интеракционисты стремились, тем самым, снять различие между психологией личности и социальной психологией. Мид пишет: ««Я-идентичность» действует в связи с другими и в непосредственном сознании окружающих их объектов. В воспоминании она воспроизводит действующую идентичность так же, как и те, по отношению к которым она действует. Но наряду с этими содержаниями действие в отношении иных субъектов вызывает реакции в самом индивиде»186.
Самосознание объясняется Мидом как реакция на собственную деятельность и на невербальные проявления в социальной коммуникации. «Когда мы действуем, мы обретаем связь не только с объектами наших действий, но и с непосредственными обратными воздействиями наших действий на нас самих. Говорящий слушает свой голос вместе с другими»187. Обучение языку и коммуникативным навыкам находит объяснение в рамках этого подхода вне связи с воздействием на индивида внешних факторов, но исключительно благодаря социально опосредованному отношению Я к самому себе. Позже это было обозначено как «символический интеракционизм».
Мид исходит из довербальных форм коммуникации, из жестовых интеракций, которым предпосылает определенное понимание семантики естественных условий, находящих выражение в жестах, схемах чувственности и реакций. Мид называет «смыслом» развитие объективно данного отношения между определенными фазами социальной деятельности. Он утверждает, что смысл – не психический привесок к такой деятельности и не «идея» в традиционном смысле. Жесты организма и реакции на них другого организма – вот релевантные факторы в трехстороннем отношении между жестом и организмом, жестом и другим организмом, жестом и соответствующими фазами социальной деятельности; это трехстороннее отношение является базисной субстанцией смысла или, по крайней мере, субстанцией, из которой смысл возникает.
Философскую дефиницию интеракции как синонима коммуникативной деятельности мы (по-видимому, впервые) находим у Ю. Хабермаса. «Под коммуникативной деятельностью я понимаю… символически транслируемую интеракцию. Она осуществляется в соответствие с обязательно принимаемыми нормами, которые определяют взаимные поведенческие ожидания, а также понимаются и признаются, по крайней мере, двумя действующими субъектами… В то время как состоятельность технических правил и стратегий зависит от состоятельности эмпирически истинных или аналитически правильных высказываний, значение социальных норм основано лишь на интерсубъективном согласии по поводу интенций и гарантировано общим признанием своих обязательств»188.
Даже беглое обращение к проблематике интеракционизма показывает, что целый ряд современных идей и подходов (социальный конструктивизм, «смерть субъекта», тотальность интерпретации, ситуационный анализ) находит свои истоки уже в психологии и социологии начала ХХ века. Естественно, что и современная лингвистика наследует понятие интеракции из интеракционистской социальной психологии. Связь внешнего и внутреннего в языке трактуется, поэтому, как интеракция, в которой внутреннее (сознание) осуществляется с помощью внешнего (поведения). Общая схема коммуникации приобретает следующий вид: субъект стремится интенционально связать себя с другими, производя эту связь по социальным правилам и, тем самым, оказывая интерактивное влияние на других. Чего все еще не хватает в данной схеме?
3.3. Контекст
Понятие социальных правил подразумевает, что они понимаются и признаются участниками коммуникации. Однако этого недостаточно, поскольку вопрос о том, что гарантирует это понимание и признание, остается за кадром. Именно включенность всякого коммуникативного действия в более широкий контекст (реальный или потенциальный) придает ему смысл и обязывает участников придерживаться тех правил, которые они установили. Сакраментальный вопрос: что скажет княгиня Марья Алексеевна? Тем самым мы приходим к пониманию коммуникации как не просто изолированной интеракции, но целостной коммуникативной ситуации и ее окружения, т.е. коммуникации, задающей социальный контекст и одновременно осуществляющейся благодаря ему. И вновь обратимся к Витгенштейну, который говорит: «Описание моего состояния сознания (скажем, страха) есть нечто, что я делаю в определенном контексте»189. Этот контекст, как мы видели выше на примере его мысленного эксперимента, состоит из коммуникативных партнеров, но не только. В него также входит коммуникативная ситуация, которая разыгрывается по поводу некоторого реального или возможного события, а также все «окружение» - так он именует социальный и культурный контекст. «Ожидание укоренено в ситуации, из которой оно возникает»190, - пишет Витгенштейн. И далее: «Значение того, что сейчас происходит – в данном окружении (surroundings). Окружение придает происходящему важность. А слово «надежда» относится к феномену человеческой жизни. (Улыбающийся рот улыбается только на человеческом лице.)191». И он вновь предлагает мысленный эксперимент для пояснения понятия «окружения».
Представьте, что вы сидите в комнате и надеетесь, что НН придет и принесет вам деньги. Допустим, что отрезок этого состояния величиной в одну минуту может быть изолирован, вырезан из контекста. Можно ли этот выделенный элемент назвать «надеждой»? Что это будут за слова, которые вы скажете в данный отрезок времени? Они более не будут частью языка. «И институт денег также не существует в других типах окружения»192. Такой же вывод справедлив в отношении процедуры коронации монарха, вырванной из контекста. Золото может оказаться непригодным металлом, а корона – пародией на респектабельную шляпу. И так далее.
Последующее развитие аргументации Витгенштейна в значительной степени определило философскую программу контекстуализма, аналог которой разрабатывался параллельно в этнографии и лингвистике Б. Малиновским и Дж. Фёрсом. Современные аналитические дискуссии по проблеме контекста, как мы увидим несколько позже, представляют собой столкновение позиций, идущих от Д. Юма (скептицизм), от Дж. Мура (здравый смысл) и от Л. Витгенштейна (контекст как форма жизни). Однако само понятие контекста используется как самоочевидное и тем самым остается вне сферы критического анализа.
4. Значение и понимание текста
Итак, рассмотрев основные элементы и условия языковой деятельности, лежащей в основе формирования и функционирования текста, мы подходим к последней проблеме, без анализа которой нельзя дать более или менее целостного представления о природе текстуальности. Это проблема значения и смысла языковых выражений и, соответственно, понимания текста. Она уже последние сто лет – от М. Бахтина до К. Бюлера и У. Куайна и от А.Р. Лурии до Д. Дейвидсона, М. Даммета и Р. Чизома, а также и, далее, до вплоть до самых последних дискуссий в аналитической философии и герменевтике193 – выходит за пределы собственно философской проблемы и представляет собой междисциплинарное пространство пересечения лингвистики и психологии, не говоря о многих иных дисциплинах. Для ее уточнения особенно важны некоторые логико-философские и лингвистические понятия и дифференции, анализ каждого из которых – отдельная страница философии языка. Среди них различие знака, значения и смысла (Г. Фреге); различие текста и контекста (Б. Малиновский); различие живой речи и языка как системы (Ф. Соссюр) и аналогичное современное различение перформанса (индивидуального поведения отдельного говорящего-слушающего) и компетенции (языковой способности идеального говорящего-слушающего) (Н. Хомский); различие смыслового и системного развития значения слова (Л.С. Выготский).
Сегодня существует общее согласие по поводу того, что понятие значения может относиться к отдельным словам, но вообще-то следует говорить лишь о значении определенных синтаксических целостностей: слова получают определенное значение в предложениях, а те – в совокупном тексте. Сам текст же совокупное значение приобретает в контексте и даже в истории своей контекстуальной интерпретации. «Слова не значат ничего. Лишь когда мыслящий субъект использует их, они чего-либо стоят и имеют значение в определенном смысле. Они суть инструменты»194, - пишут авторы известной работы, развивая идеи Л. Витгенштейна. В рассмотрении этого вопроса мы ограничимся обзором двух основных тенденций в построении современной теории значения.
4.1. Теории значения
В работах представителей теории речевых актов (Дж Остин, Дж. Серл) и интенционализма (П. Грайс, Дж. Беннет, С. Шиффер) понятие значения рассматривается в контексте своеобразного деятельностного подхода. Так, Остин разработал развитую таксономию речевых актов, чтобы преодолеть «дескриптивистскую ошибку» - отнесение значения только к высказываниям. Он подчеркивал важность анализа деятельности по формулировке высказываний. В интенционализме значение языковых выражений усматривается в намерениях (интенциях) говорящего. Значение – это то, что говорящий подразумевает своим высказыванием или хочет, чтобы другие понимали под ним. Критическая дискуссия о значении была инициирована У. Куайном, который провозгласил отказ от этого понятия, поскольку нет критериев его определения. В рамках натуралистского подхода он заменяет термин «значение» термином «значение раздражения». Чтобы узнать нечто о значении языкового выражения, нужно пронаблюдать, какое поведение членов языкового сообщества вызывают сенсорные восприятия соответствующего высказывания. Однако даже этот бихевиористский подход не придает, согласно Куайну, особой адекватности нашему пониманию значения высказываний, из чего следует его известный тезис о неопределенности перевода. Содержащаяся в концепции Куайна большая доза скептицизма побудила других участников дискуссии более ясно сформулировать свои позиции.
Главный вопрос, вокруг которого разворачиваются современные споры, звучит так: какую форму должна иметь теория значения для естественного языка? Согласно схеме П. Грайса195, теорию значения для некоторого языка следует строить следующими шагами: она должна сформулировать высказывания о поведении членов языкового сообщества; заменить психологическую теорию о пропозициональных установках членов этой группы; учесть субъективные значения высказываний; концептуализировать конвенциональные значения высказываний и, наконец, построить рекурсивную семантику (т.е. семантику высказываний) данного языка.
Основные точки зрения располагаются при этом между двумя полюсами: на одном – референциальная, или менталистская, а на другом – натуралистическая, или экстерналистская семантика. Большинство авторов отстаивает их объединение в той или иной пропорции.
Едва ли не наиболее влиятельны позиции Д. Дейвидсона и М. Даммета. Оба связывают понятие значения с понятиями истины или верификации. Центральным в их теориях является принципы контекстуальности и композиционности. Первый берет истоки в концепции Г. Фреге и предполагает, что слова получают значение только в рамках предложений, а вне их никаким независимым значением не обладают. Согласно второму, значение сложных выражений складывается из значений простых выражений и правил построения сложных выражений из простых. Теория значения для естественного языка должна быть «рекурсивной» (Дейвидсон) или «систематической» (Даммет) и показывать, как можно на основе конечного множества выражений и правил конструировать и понимать бесконечное множество высказываний. Аргумент для использования данных принципов основывается для обоих авторов на факте реального функционирования языка и того, что носители языка в состоянии использовать и понимать такие высказывания, которые до того никогда не слышали. Наброски Дейвидсона по поводу теории значения вытекают из теории истины Тарского и работ Куайна. Он использует так называемую «T-теорему» (от «truth» - истина), имеющую форму «S есть T, если и только если P». При этом правая часть теоремы содержит условия истинности, которые являются значением левой части. Так, «T-теорема» типа «Предложение «снег бел» истинно тогда и только тогда, когда снег действительно бел» понимается Дейвидсоном как эмпирическая гипотеза, которая должна быть проверена. В этом контексте он развивает свою теорию радикальной интерпретации196.
Даммет полагает, что продвинулся значительно дальше Дейвидсона, теорию которого она называет просто «теорией перевода», или «скромной теорией значения», поскольку она нечто говорит о значении высказываний только тем, кто их уже понимает197. gediegene теория значения должна быть в состоянии реконструировать знание говорящего, который понимает высказывания. Однако осмысленного говорить о данном знании только тогда, когда оно себя проявляет («манифестирует») в употреблении языка. Даммет формулирует «требование манифестации», которое имеет далеко идущие следствия для разрабатываемого им понятия истины. Поскольку о большом количестве предложений мы не можем знать, истинны они или нет, но при этом их понимаем, Даммет отграничивает понимание языковых выражений от их условий истинности и использует вместо них понятия верификации или оправдания. Его набросок теории значения восходит к Фреге; он выделяет четыре ее компоненты: теория референции; теория смысла; теория силы; теория тона или оттенка198. Однако возможность построения общей теории значения для естественных языков остается под вопросом, поскольку языковое понимание связано с такими предпосылками, которые такого рода теорией не учитываются и должны обсуждаться в рамках общего герменевтического исследования.
Сложности, связанные с понятием значения, побуждают многих теоретиков ограничиться дискуссиями о референции языковых выражений, в частности, имен. Х. Патнэм199, С. Крипке200 развивают т.н. «каузальные» теории референции, суть которых в понимании языковых выражений с помощью внешних факторов – природного окружения или языкового сообщества. Новейшие натуралистические теории предлагают ответ на вопрос о значении языковых выражений или ментальных репрезентаций на основе естественнонаучной картины мира. В подходах Р. Милликена201 или Д. Папино202 привлекаются, к примеру, эволюционистские гипотезы, на основе которых проблема значения выражений обсуждается с точки зрения биологических «целей» символической деятельности.
Итак, значение – это свойство текста, но не самого по себе, а включенного в знаковую деятельность и коммуникацию и в отношения с внешним окружением. Тогда текст является в такой же степени условием понимания, как и процесс понимания – условием существования текста как такового. Стоит отметить, что авторы, пишущие о процессе понимании в целом, обычно отличают его (как стихийный, непосредственный и даже бессознательный акт) от интерпретации (как рефлексивно-теоретической процедуры). Одновременно выделяются пять типов понимания в соответствии с его объектами: 1) людьми, 2) действиями, 3) артефактами и функциональными системами, 4) знаковыми системами, 5) правилами и институтами203. Каждому из них, по-видимому, соответствуют разные науки, которые исследуют и практикуют понимание. Казалось бы, понимание текста представляет собой в таком случае лишь один из пяти типов понимания вообще. Однако если мы вспомним, что социально-гуманитарные науки всегда имеют дело с текстом и его пониманием, то картина будет несколько иной. К примеру, лингвисту важно, к каким выводам в состоянии прийти читатель текста, поскольку текст рассматривается как объективная данность, содержащая набор значений (тип 4). Психолог же пытается понять, к каким выводам читатель фактически приходит, какие субъективные состояния сознания у него возникают в связи с чтением текста, т.е. как изменяется субъект (тип 1). В отличие от этого социология фокусируется на понимании того, как в тексте явно или неявно находят выражения социальные правила и институты (тип 5). Экономика, теория деятельности, теория вероятности, теория принятия решений и пр. направлена на понимание человеческой деятельности, в том числе того, как она фиксируется и проявляется в тексте и его производстве (тип 2). И только философ проблематизирует всю систему отношений «читатель – текст – значение – языковая деятельность – контекст». Понимание текста как предмет эпистемологического анализа включает в таком случае все другие типы понимания. За текстом проглядывает личность и биография автора, стиль и манера письма, культурные реалии эпохи, социальные системы. Именно тогда понимание становится подлинной проблемой, не имеющей однозначного решения и порождающей массу риторических вопросов. Содержит ли текст значение сам по себе? Если нет, то привносится ли оно в текст читателем? Но что стоит это значение, если оно понятно лишь данному читателю? Или текст наполняется значениями и смыслами благодаря культурному окружению? Не является ли различие культур и языков непреодолимой преградой для понимания? Стоит ли вообще рассматривать понимание как мыслительную процедуру? Быть может, понять значит «уметь станцевать», или «улыбнуться в ответ», или вообще «ужаснуться бездонности смысла»?
5. Текст как таковой?
Итак, философия расширяет понятие текста до понятия культурного объекта вообще. В силу этого постижение «подлинной природы» текста как некоторого изолированного предмета оказывается практически невозможным. Но ведь это и не дело философии, которая призвана заставлять задумываться, но не выбирать конкретное решение. В таком случае стоит задаться вопросом о том, существуют ли собственно лингвистические критерии «текстуальности», отличающие текст от набора знаков? Примечательно, что авторы некоторых лингвистических дефиниций отказываются от таких критериев и обозначают текст просто как языковую целостность, используемую в акте языкового поведения. Например, в синтаксическом смысле текст понимается как «макрознак, к которому относятся все прочие языковые знаки, как части к целому»204. Или еще одно определение, трактующее текст как функционирующее высказывание: «Текст есть всякая языковая составная часть акта коммуникации, высказанная в коммуникативной деятельностной игре, притом, что она (часть) тематически ориентирована и выполняет коммуникативную функцию»205. Иное – «лингвистический текст» как изолированный от процесса коммуникации. Единственно, чем он характеризуется как текст, это свойством когеренции. Когеренция – системное свойство, придающее необходимую связь частям целого; это грамматическое (синтаксически-семантическая, также – коерция), тематическое (грамматически связанные пропозициональные комплексы) и прагматическое (взаимосвязанность языковых актов) единство. Понятие когеренции может быть уточнено при помощи ряда подходов, использующих понятия «подтекст», «контекст», «интертекст», «интратекст», «паратекст», «гипертекст», «дискурс», но здесь мы, естественно, выходим за пределы текста как лингвистической целостности. Таким образом, даже внутренние свойства текста не могут быть поняты без отношения к внешним контекстам.
Это еще одна иллюстрация идеи Витгенштейна о внешнем и внутреннем. Отказ от ментализма в понимании языка, будучи конкретизирован применительно к тексту, означает отказ от определения его природы на основе присущего ему содержания. Специфику текста не образует ни его содержание, ни его жанровая принадлежность. Возьмем, к примеру, такие специальные области как текстология, стилистика, текстовой процессинг и практика стандартизации текстового кодирования. В них жанр или категория определяют характер текста, или «тип документа»206. Тогда юридические материалы будут содержать один набор текстовых объектов, научные монографии – другой. Поэмы, романы, сценарии, письма, проповеди, прошения, счета, квитанции, повестки и пр. обладают собственным набором объектов и грамматических форм, характеризующих синтаксические отношения, присущие подобным объектам. Но что же в них общего? Поэтому в поисках признака, общего всем текстовым жанрам, компьютерщики вновь обращаются к варианту лингвистической концепции «когерентности», призванной выделить формальные признаки текста вообще. «Текст в аналитической перспективе», или «документ», определяется в теории текстового процессинга как упорядоченная иерархия объектов содержания207. Внутренняя связь, отличающая текст, подобна китайским ящичкам; он всегда составлен из вложения таких объектов, как главы, параграфы, разделы, извлечения, списки и ряд других208. По существу, текст отождествляется с наличием форматирования: нажатие кнопки «очистить формат» эквивалентно уничтожению текста (впрочем, можно пойти дальше и ликвидировать интервалы между знаками, а то и стереть файлы шрифтов; текст останется на диске компьютера, но никто не сможет его прочитать). «Нечто отформатированное», «нечто обозначенное», перефразируя Р. Шекли, и представляет собой текст, а вовсе не те значки, что набиваются на клавиатуре вручную, вводятся с голоса, через дисководы или порты. Казалось бы, здесь мы имеем дело лишь с узкопрофессиональным взглядом на текст, не придающим значения языковой грамматике и семантике, в то время как именно они отличают, скажем, текст «Войны и мира» от всего того, что могут напечатать все обезьяны мира на пишущих машинках за тысячу лет. Представим себе, однако, собрание сочинений Л. Толстого, в котором нет нумерации томов, нумерации страниц, выделения глав, параграфов, абзацев, прописных букв и т.п. Тогда даже при наличии осмысленных слов и правильно построенных фраз в этом нагромождении языковых фрагментов невозможна ориентация, невозможно понимание; именно так выглядели в оригинале древние тексты, которые сегодня являются почти исключительно продуктом деятельности переводчиков и комментаторов. Итак, лишенный форматирования текст будет как раз той самой борхесовской бесконечной библиотекой, или «книгой песка», в которой теряются не только мысли, но и люди.
Общий вывод, до которого додумываются компьютерщики, работающие с текстами, может быть реконструирован так. Текст – это определенная знаковая форма, продукт форматирования; потенциальных форматов бесконечное множество, следовательно, существует и потенциально бесконечное множество типов текста. Видимо, есть среди них и такие, которые нам неизвестны и в которых мы не сможем усмотреть «иерархию объектов содержания», поскольку иерархия, как и всякая упорядоченность, может быть построена на самых разных основаниях. К примеру, количество типов упорядоченности натурального ряда чисел само является бесконечным множеством. Поэтому теории текстового процессинга отражают ту банальную правду, что не существует никакого однозначного смысла «текст», «книга», или «документ» и что, следовательно, эти слова не могут, не существуй дальнейшей квалификации, обозначить подлинный «естественный вид», который мог бы быть полезен в объяснении и описании мира. Вместо этого они наделены множеством разных смыслов, сопоставленных с довольно разными теоретическими прототипами и вызывающих совершенно разные комплексы ассоциаций.
Итоги
Порожденная лингвистическим поворотом триада «текст-дискурс-контекст» воспроизводит на современный лад три классических методологических понятия, взаимосвязанных примерно в той же степени: «научная теория», «метод» и «основания науки». При этом философия, обобщая лингвистические представления, доводит их до своеобразной универсализации. Так, дискурс, ранее противопоставлявшийся тексту, отныне начинает рассматриваться как текст в процессе его формирования, и тем самым в теорию текста включается теория дискурса. Далее, как скоро текст обретает смысл благодаря различным контекстам, то и теории контекста интегрируются в лингвистику текста и методологию его понимания и интерпретации. В свою очередь, теория дискурса претендует на то, чтобы вместить в себя текст и контекст и стать теорией их динамически понятого взаимодействия. Наконец, контекстуализм, развившись до глобальной методологической программы, демонстрирует свою способность включить в себя текст вместе с дискурсом, поскольку они обретают смысл только благодаря контексту.
Таким образом, каждая из локальных лингвистических теорий – теория текста, теория дискурса и теория контекста – из специальных научных дисциплин превращаются в варианты общей философской теории культуры. Еще М.М. Бахтин209 догадывался о том, что теория текста, выходя за пределы лингвистики, становится своеобразной прототеорией культурного объекта вообще. Мир, понятый как текст, отныне представляет собой универсальный контекст нашей речи; текст, понятый как мир, - универсальный контекст нашей жизни.
|