Скачать 3.72 Mb.
|
[c. 18] Казалось бы, события более чем 15-летней давности не должны были играть столь существенной роли. К тому же Мищенко в 1889 г. был избран членом-корреспондентом Императорской Академии наук, ездил в научные командировки в Европу и на Ближний Восток13. Но, как говорилось, колпак сняли, да хвост остался. Министр был непреклонен, профессорская кафедра в Москве была для Мищенко недоступна, и мнение «членов факультета» никакой роли здесь не играло. Впрочем, специалисты-классики профессора Соболевский и Покровский были настроены против какдидатуры Мищенко, возможно, из-за слишком общего, по их мнению, характера его научных работ и склонности к публицистике. Наибольшие шансы занять вакантную должность были, казалось, у профессора Штерна, которого рекомендовали Покровский и Соболевский. Попечителю Московского учебного округа ректорат ИМУ 24 июня 1900 г. отправил донесение, в котором ясно указвалось, что «было бы более желательным назначение на вакантную должность […] доктора классической филологии, статского советника Эрнеста Романовича фон Штерна, так как он рекомендуется профессорами-специалистами классиками и является, как очевидно из отзывов о его научных трудах, специалистом именно по классической филологии. Кроме того, свою научную деятельность профессор Штерн начал лишь в 1884 г., потому ввиду солидной подготовленности и любви к науке, которыми он успел уже зарекомендовать себя, можно с уверенностью сказать, что в дальнейшей своей деятельности он принесет еще большую пользу науке, а, следовательно, и университету» (л. 18 – 18 об.). Однако еще 10 июня Сергей Иванович Соболевский писал попечителю Московского учебного округа: «Честь имею уведомить Вас, что проф. Штерн отказался от перехода из Одессы в Москву» (л. 14). До Штерна «дошли слухи о кандидатуре Мищенко. Это вызвало в нем опасение, что он будет неприятен факультету. Опасается он поставить свою кандидатуру и потому, что не уверен в утверждении его министерством. [c. 19] По этим сомнениям и опасениям он отказывается от перехода в Москву, хотя этот переход, как кажется, ему и нравится» (л. 17). Но министр был непреклонен. «23 июня 1900 г. Его Превосходительству П.А. Некрасову. Конфиденциально. Милостивый Государь, Петр Алексеевич. Вследствие письма Вашего Превосходительства от 14 сего июня относительно замещения освободившейся в Московском университете за смертью профессора Шеффера вакансии считаю долгом уведомить Вас, Милостивый Государь, что я решительно затрудняюсь согласиться на предоставление оной профессору Казанского университета Мищенко. Между тем, по Вашему заявлению, кандидатура Мищенко послужила поводом к отказу профессора Новороссийского университета Штерна, опасающегося перевеса означенной кандидатуры в факультете и в высшей инстанции, так как ни ему, ни профессорам-классикам Московского университета неизвестен мой взгляд на допустимость подобной конкуренции. Посему, если у профессора Штерна помимо указанного опасения имеются еще другие какие-либо причины к отказу от перехода на службу в Московский университет, я, со своей стороны не усматриваю в настоящем случае иного исхода, как просить Вас приостановиться представлением о замещении упомянутой вакансии впредь до приискания Вами более соответствующего интересам Министерства кандидата, чем профессор Мищенко. Примите уверение в совершенном почтении и преданности. Бого[лепов] » (л. 19 – 19 об.). 17 июня 1900 г. последовал циркуляр ректору Московского университета «О переводе профессора Новороссийского университета фон Штерна на службу в Московский университет» (л. 24 – 24 об.). Однако нашла коса на камень: фон Штерн так и не дал своего согласия на этот переход. [c. 20] Вряд ли когда-нибудь удасться узнать обо всех мотивах его решения, но, очевидно, главную роль сыграла свойственная Эрнесту Романовичу деликатность, нежелание «навязываться» московским коллегам, «перебегать дорогу» Мищенке. А, возможно, фон Штерн прикипел душой к теплой провинциальной Одессе, к милым его сердцу греческим надписям, к Одесскому обществу истории и древностей и, вспомнив судьбу Шеффера, не захотел перебираться в Первопрестольную. Что русскому здорово, то немцу смерть. Между тем следующий (1900/1901) учебный год уже начался, и злосчастная кафедра по-прежнему пустовала. 2 сентября 1900 г. товарищ министра народного просвещения отправляет очередную бумагу попечителю Московского учебного округа, а тот, в свою очередь, переправляет ее ректору ИМУ. Из этой бумаги мы узнаем, что «профессор фон Штерн обратился в министерство с докладной запиской, указывая на сопряженные для него с означенным переводом материальный ущерб и неудобства семейного характера, просит об оставлении его на службе в Новороссийском университете. Признав возможным удовлетворить изложенное ходатайство, предложить Начальству вверенного Вам университета принять меры к обеспечению преподавания классической филологии на историко-филологическом факультете в наступившем академическом году» (л. 25 – 25 об.). Меры были приняты: уже 9 октября 1900 г. товарищ министра народного просвещения начертал «разрешаю» на прошении попечителя округа «о разрешении поручить чтение греческого историка со студентами классического и исторического отделений 5-6 и 7-8 семестров ординарному профессору Соболевскому…» (л. 30). Таким образом, благодаря безотказному Сергею Ивановичу Соболевскому учебный процесс не прервался, и вопрос на некоторое время был снят с повестки дня. Университет, очевидно, не желал беспокоить петербургское начальство надоевшей всем проблемой замещения вакантной ставки, не без оснований опасаясь праведного гнева министра Николая Петровича Боголепова, знатока римского права и человека твердых правил. Боголепов весьма дорожил реноме Московского университета, ректором которого он был дважды, в 1883–1887 и 1891–1893 гг. А профессор Мищенко, наверное, [c. 21] ассоциировался у него с беспорядками в Киевском университете: в 1900 г. по его приказу были отчислены за участие в беспорядках 183 студента Университета Св. Владимира, что влекло за собой отбывание ими воинской повинности. Как в вопросе о замещении вакантной ставки, так в вопросе об отчислении студентов Боголепов проявмл твердость. Во втором случае она обошлась ему слишком дорого: 14 февраля 1901 г. Н.П. Боголепов был смертельно ранен исключенным из Киевского университета студентом П.В. Карповичем. Оправившись от шока, руководство ИМУ решается вновь поставить вопрос о вакантной кафедре. Ректор 10 апреля 1901 г. пишет попечителю округа, «что, принимая во внимание единодушные отзывы профессоров по кафедрам греческой и римской словесности профессоров Покровского и Соболевского, к которым […] безусловно присоединяется и профессор сравнительного языкознания профессор Фортунатов, наиболее желательным кандидатом является и[справляющий] д[олжность] ординарного профессора Юрьевского университета А.В. Никитский» (л. 33). Попечитель (П.А. Некрасов) наложил резолюцию: «Представить, присоединившись к мнению ректора и прибавив, что мнение специалистов кафедры, поддерживающих Никитского, (важнее. – С.К.), нежели мнение преимущественно историков, поддерживающих кандидатуру Мищенки. Упомянуть о необходимости сношения Министерства с избранным лицом о согласии его принять должность, дабы не повторились недоразумения, которые произошли при перемещении на эту кафедру фон Штерна, не пожелавшего этого перехода. Присоединить, что дело это длится больше года и нуждается в окончалельном решении до наступления будушего учебного года» (л. 33). Однако Александр Васильевич Никитский к тому времени доктором еще не был, хотя звание на «исправление должности» ординарного профессора имел, и соответствующее содержание в Юрьеве получал (л. 36), и на переход «с понижением» не соглашался. Ректор ИМУ должен был признать, что «назначение г. Никитского ординарным профессором тотчас по защите им докторской диссертации будет своего рода обидной для тех профессоров Факультета, которые уже [c. 22] имеют степень доктора, но состоят еще экстраординарными профессорами» (л. 33 об.). Наученное опытом с фон Штерном, министерство уже не торопило, и только 11 июня 1901 г. уведомило университет о том, что «профессор Юрьевского университета Никитский выразил согласие на переход на службу в Московский университет, но с тем, чтобы назначение его в названный университет было отложено на несколько месяцев, так как он надеется к ноябрю сего года получить степень доктора греческой словесности, и тем самым приобрести право на сохранение должности ординарного профессора и в Московском университете» (л. 40 – 40 об.). Со стороны Московского университета такая просьба Александра Васильевича Никитского никаких возражений не вызвала, и 20 сентября 1901 г. ректор писал попечителю округа: «Имею честь уведомить Ваше превосходительство, что согласно заключению декана Историко-филологического факультета, переход профессора Никитского на службу в Московский университет к 10 января будущего 1902 г. не вызовет никаких затруднений» (л. 48). И, наконец, 24 января 1902 г. попечителю Московского учебного округа пришел подписанный товарищем министра народного просвещения циркуляр: «Уведомляю Ваше Превосходительство, что Высочайшим приказом по гражданскому ведомству, последовавшим 5 сего января за № 3, исправляющий должность ординарного профессора Юрьевского университета, доктор греческой словесности, статский советник Никитский назначен ординарным профессором Московского университета, по кафедре греческой словесности, с 1 сего января» (л. 51). К тому времени А.В. Никитский блестяще защитил в Юрьеве (осенью 1901 г.) докторскую диссертацию, которая была опубликована тогда же по-русски («Исследования в области греческих надписей») и частично – по-немецки14. Ученый пользовался высоким авторитетом среди своих коллег по историко-филологическому факультету ИМУ, и в 1906-1908 гг. был его деканом. [c. 23] 21 июня 1907 г. профессор Никитский «выслужил 25-летний срок в учебной службе. Согласно ст. 504 Свода Законов Росс. Имп. т. XI ч. I изд. 1893 г. » для продолжения службы по истечении 25 лет требовалось ходатайство попечителя учебного округа и разрешение министра (л. 54). Разрешение на дальнейшее оставление на службе сроком на 5 лет было подписано 4 сентября 1907 г. (л. 60). Впрочем, в Московском университете А.В. Никитский оставался недолго: 20 ноября 1908 г. министерство вновь затребовало копию формулярного списка ординарного профессора, к тому времени уже действительного статского советника Никитского (л. 62). Результатом стало назначение его попечителем Оренбургского учебного округа. На службу в Москву Александр Васильевич Никитский больше не возвращался. Он умер в нищете и одиночестве в голодном Петрограде в 1921 г.15 А через несколько лет, в первую военную зиму, состав кафедры классической филологии, согласно «Ведомости о состоянии кафедр по историко-филологическому факультету Императорского Московского университета к 15 декабря 1914 г.»16, был следующим: штатные ординарные профессоры – Соболевский, Покровский, Грушка, сверхштатный профессор – Новосадский, приват-доценты магистранты – Рождественский, Дератани, оставленные при университете – Сергей Соловьев и Федор Петровский. На кафедре всеобщей истории преподавал тогда известный профессор Р.Ю. Виппер. Таков happy end этой любопытной истории. Автору может быть задан резонный вопрос: а где же выводы? Мне представляется, что в некоторых случаях историографическое исследование может обойтись и без заключения. Гизо как-то заметил, что историю, в конечном счете, творят люди, индивидуумы. К историографии это относится еще в большей степени. Важно уже хотя бы то, что Шеффер, Штерн, Мищенко, Никитский предстают перед нами не только как «вехи в историографии», но как живые люди с присущими им самим и той эпохе достоинствами и недостатками, важен [c. 24] сам фон, на котором проходила их научная и педагогическая деятельность. Однако некоторые выводы все жзе напрашиваются, Стоит хотябы отметить высокий моральный уровень действующих лиц: российские антиковеды стремились к академической карьере, но отнюдь не любой ценой. Университеты в тот период находились под достаточно жестким контролем бюрократии, и мнение самих прфессоров (Совета факультета) учитывалось лишь в том случае, если оно не противоречило мнению попечителя учебного округа либо министра народного просвещения. Но благодаря этой же административной системе престиж научной и преподавательской деятельности был весьма высок и подкреплялся чинами, солидным жалованьем и прочими льготами. Характерно также, что проблема замещения вакантной должности профессора греческой словесности живо интересовала и попечителя учебного округа, и министра народного просвещения. Приятно встречать в архивных делах хорошо известные фамилии ученых, рассматривать четкий почерк Сергея Ивановича Соболевского, к чьим грамматикам обращаешься в трудные минуты противоборства с древними языками, и осознавать, что цепочка все-таки не прервалась, что российское антиковедение – единый поток, то широкий, то узкий. И последнее: подшивайте, уважаемые коллеги, документы в папки и бережнее относитесь к архивам своих предшественников. Verba volant, scripta manent. Мы ведь историки. [c. 25] ПОЧЕМУ АФИНЫ: ПОЛИС В РОССИЙСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ Рассмотрение историографии вопроса может идти двумя путями: либо «магистральным» путем рассмотрения общих работ и всех исследований по данной теме, либо узкой тропинкой анализа специальных исследований. В данном случае проблема осложняется тем, что работ по афинской демократии великое множество, исследований по роли толпы очень немного, а о «политически значимых» собственных именах не писал никто. Однако любой историк не может не обозначать свое место в ряду своих предшественников. Поэтому мне кажется необходимым охарактеризовать проблему изучения греческого полиса в отечественной историографии. Прекрасно понимаю, что затрагиваю достаточно чувствительную «личностную» тему и заранее прошу моих учителей и коллег не затаить обиду. Моя цель – наметить тенденции развития научной мысли, а не рассматривать под лупой вклад того или иного ученого; на последнее я не имею никакого морального права. Исследование любой национальной историографии как единого целого – достаточно трудная задача, и мною будет сделана попытка реконструкции только одной из сторон такого сложного явления, как российская историография античности. Конечно, это не первая попытка: почти все авторы книг о полисе стремились проанализировать достижения и ошибки своих предшественников. Наиболее полное описание взглядов на греческий полис российских историков можно найти в книге Э.Д. Фролова «Рождение греческого полиса»17. В моем обзоре я постараюсь проанализировать некоторые специфические причины для этих изменений, а также проследить употребление слова «полис» в трудах отечественных историков. Научное изучение истории древней Греции в России появилось в результате модернизации российского общества и [c. 26] культуры в XVIII веке. Авторы средневековых идеологических конструкций рассматривали Москву как «третий Рим», то есть предполагалась линия наследования Рим – Константинополь – Москва. С тех пор интерес к империи и к христианству в России всегда преобладал над интересом к греческой древности, а греческий полис никогда не был предметом идеологических дискуссий в России. Светское научное знание «европейского типа» появляется в России в XVIII в., с учреждением Санкт-Петербургской Академии наук и Московского университета. Однако для русских ученых и общественных деятелей того времени древняя Греция была лишь частью «европейского декора» и сама по себе не представляла специального интереса: Ломоносов и его современники были озабочены проблемой происхождения славян и образования древнерусского государства. Русские просветители XVIII в. (например, Радищев) использовали древнегреческие сюжеты лишь для морализаторства. Научное изучение античности в России начинается в середине XIX в., причем, несмотря на очевидное влияние немецкой историографии, сразу же проявляются национальные черты. Нужно отметить, что дискуссия между «славянофилами» и «западниками» не оказала никакого влияния на русскую историографию древней Греции, поскольку «славянофилы» больше интересовались византийской и отечественной историей, и почти все русские исследователи классической античности того периода симпатизировали «западникам». Русские интеллектуалы XIX-XX вв. не могли представить, что существует хоть какая-либо связь между греческим полисом и современной им российской действительностью, оставив рассмотрение древнегреческого полиса исключительно профессионалам-историкам. Поэтому полем наших исследований будут исключительно исторические труды. Характерной является точка зрения Михаила Куторги, ведущего российского исследователя древнегреческой истории середины XIX в. Куторга, чьи основные работы были посвящены истории афинской демократии, подчеркивал, что наиболее важный вклад в мировой прогресс, сделанный греческими городами-государствами, – это идеи личной свободы [c. 27] и свободы мысли. Эти идеи преобразовали Европу и привели ее к мировому лидерству. С другой стороны, Куторга подчеркивал разделение Европы на два основных культурных региона, германо-романский и славяно-греческий, а также то, что эллинизм и в древнегреческой и в христианско-византийской ипостасях был источником русской культурной традиции18. Книга Николая Кареева, известного российского историка и либерального политического деятеля (он был депутатом первой Думы) «Государство-город античного мира» стала даже гимназическим учебником. Кареев подчеркивал преемственность между средневековыми европейскими и современными ему парламентскими институтами, но был весьма осторожен, когда дело касалось возможного влияния греческих городов-государств на средневековые и современные города19. Михаил Ростовцев отмечал преемственность между греко-римским миром, Византией и древнерусскими городами. Но он подчеркивал также разницу между городами Киевской Руси, которые прежде всего были торговыми центрами, и городами периода Московского царства. По его мнению, Москва в XIV–XVII вв. была преимущественно политическим и военно-административным центром, подобно Фивам, Вавилону и другим городам древнего Востока20. Ни Куторга, ни Кареев, ни Ростовцев, ни другие русские ученые-антиковеды не предпринимали серьезных попыток сравнения греческих полисов с русскими городами. В конце XIX – начале XX в. абсолютное большинство русских исследователей древней Греции занималось конкретно-исторической проблематикой - изучением специальных проблем политической и экономической истории, эпиграфикой и т.п. [c. 28] Только некоторые историки России в конце XIX – начале XX в. проводили явные параллели между древнегреческими и древнерусскими городами. Их внимание прежде всего привлекали так называли феодально-купеческие республики северо-восточной Руси (Новгород, Псков). В полемике 1870-х годов о происхождении и сущности древнерусских городов многие ученые (например, Костомаров и Затыркевич) делали утверждения о схожести древнерусских и древнегреческих городов-государств на основании предполагаемой схожести их политической жизни21. Другой историк-русист этого периода, Никитский, подчеркивал, что и в древней Греции, и в древней Руси понятия «город» и «государство» были взаимозаменяемы22. Русские дореволюционные историки, как правило, не использовали термин «полис» в своих трудах: ученые середины XIX в. предпочитали переводить его как «государство» либо «республика», а исследователи конца XIX – начала XX в., под влиянием идей Фюстель де Куланжа, Бузольта и других, использовали выражение «город-государство» или «государство-город». Для дореволюционных русских исследователей отечественной истории преемственность между греческим полисом и древнерусскими городами была гораздо более очевидной, чем для их коллег-антиковедов. Это не было случайностью. Конечно, подобный феномен может быть объяснен разницей методов, используемых каждой конкретной отраслью исторических исследований. Но, по моему мнению, это было, прежде всего, результатом различного методологического и идеологического «фона». Русские ученые-антиковеды были преимущественно «западниками» по своим симпатиям, в то время как идеи об особом пути развития России были широко распространены среди исследователей отечественной истории. И даже противники этих идей, стараясь доказать свои взгляды, использовали аргумент о схожести древнегреческого [c. 29] полиса и древнерусских городов-республик Киевской Руси, а также Новгорода и Пскова более позднего времени (особый путь развития предполагался именно у Московского государства). Российскую историографию античности после 1917 года и вплоть до последнего времени обычно обозначают как «советскую историографию». Что означает «советская историография»? На Западе до сих пор пользуется популярностью точка зрения о том, что советская историография – это исключительно марксистская историография. Однако насильственное внедрение марксизма (или псевдо-марксистских идей) в советское антиковедение начинается только с конца двадцатых годов. В 30-40-е годы наиболее известные ученые, воспитанные в старых, дореволюционных традициях, сохраняли прежнюю выучку, навыки прежней школы, добавляя к ней – в меру испуга и хитрости – то или иное количество «правильных» цитат. Творческое развитие марксистских идей в СССР началось лишь с конца пятидесятых годов. Если и можно говорить об оплодотворяющем воздействии марксизма на советскую историографию, то только для периода «оттепели», начиная со второй половины пятидесятых годов ХХ в. Для этого времени характерны дискуссии, не столько спланированные сверху, сколько вызванные потребностями самого ученого сообщества. Для значительного числа советских историков-антиковедов марксизм оставался «мертвой буквой», а труды классиков марксизма – источником сносок, и не более того. Таким образом, «советская историография», по моему мнению, – понятие скорее территориальное и хронологическое, нежели методологическое. [c. 30] Советские ученые в двадцатые-пятидесятые годы почти не занимались проблемами полиса, поскольку главной сферой их интересов были проблемы рабства и классовой борьбы в древности. Это было результатом идеологического давления, и рабовладельческий способ производства стал официальной концепцией для всех древних обществ. Только с середины пятидесятых годов, после ослабления жесткого идеологического давления эпохи сталинизма, стало возможным большее разнообразие подходов. Советские исследователи античности до 50-х годов крайне редко использовали термин «полис» в своих трудах. Перелом наметился в начале 50-х годов в среде московских академических историков-антиковедов. С.Л.Утченко начал широко употреблять выражение «греческие полисы»,23 обозначая античную гражданскую общину как полис (греческую) и civitas (римскую), подчеркивая их родство и употребляя термин «полис» в качестве более общего, «видового», понятия24. Другой выдающийся историк, О.В. Кудрявцев, следующим образом характеризовал полис: «В процессе формирования рабовладельческого общества в Средиземноморье возникает основная общественная единица и политическая форма античного мира – гражданская община землевладельцев и рабовладельцев, которая именовалась в эллинском мире, civitas в Италии и которая в дальнейшем для краткости будет именоваться полисом»25. Ленинградский историк К.М.Колобова с середины 50-х годов также начала употреблять выражение «рабовладельческий полис»26. Широко использовал термин «полис» для обозначения греческих городов-государств А.И.Доватур27. Определение полиса можно найти и в «Советской исторической энциклопедии»28. К 70-м – началу 80-х годов «полис» [c. 31] практически вытесняет все иные слова, используемые для обозначения древнегреческих государств29. Историки-марксисты стремились выявить специфику полиса через изучение античной формы собственности (на основе работы Маркса «Немецкая идеология»). Фрагмент ее, опубликованный еще в 1940 г. в ВДИ № 1 под заголовком «Формы, предшествующие капиталистическому производству», оказал заметное влияние на развитие советской историографии. Советские историки, которых проблемы методологии интересовали в меньшей степени, используя термин «полис» как некий щит, могли им отгородиться от неизбежных в предыдущую эпоху генерализаций, сведя «необходимую дань» марксизму к набору обязательных сносок, а подчас и вовсе обходясь без них30. Впрочем, никакого четкого деления в данном случае провести невозможно, речь может идти скорее о степени использования марксистской методологии. Все, однако, были рады использовать «полис» в качестве защиты от обязательной догматики. «Полис» не стал «новой ортодоксией» для советских ученых; напротив, он использовался в качестве конструкции, призванной скрыть отсутствие «обязательной к исполнению» методологии, включая, разумеется, и марксистскую. Так термин «полис» превратился в своеобразный «щит» против идеологического давления. И это простенькое [c. 32] оружие обеспечило спокойную жизнь многим советским ученым и способствовало полной (но, надеюсь, не окончательной) победе позитивизма в сфере методологии. Только немногие историки (среди них можно назвать О.В.Кудрявцева, С.Л.Утченко, Э.Д.Фролова, Ю.В.Андреева31, Л.П.Маринович, Г.А.Кошеленко32 и некоторых других) пытались изучать полис в теоретическом аспекте. Не случайно, что главная дискуссия в области древней истории в 60-70-е годы развернулась не в области антиковедения, а вокруг «азиатского способа производства», т.е. по вопросу о том, насколько был уникален восточный путь развития общества. Косвенным откликом на эту дискуссию была знаменитая статья Е.М. Штаерман в известном сборнике «Проблемы истории докапиталистических обществ», в которой греческий (средиземноморский) полис рассматривался как уникальное отклонение от обычного «восточного» пути развития человеческого общества33. Гораздо меньший размах и меньший научный и тем более общественный резонанс имела дискуссия о кризисе полиса (70-80-е годы). Концепция кризиса полиса, популярная в то время и среди западных марксистов, и в странах Восточной Европы, приобрела в СССР много сторонников,34 среди которых следует отметить Л.М. Глускину35 и Л.П. Маринович36. Даже не вдаваясь в научное значение этой концепции [c. 33] (а она в любом случае сыграла значительную роль в развитии наших взглядов на эволюцию полиса), можно задаться вопросом: почему именно кризис? Не вырисовывается ли здесь помимо научной и какая-то иная общественная потребность? Если возникновение концепции «революции рабов» было явным и неприкрытым социальным заказом, то интерес к проблемам кризиса не говорит ли о некоем «историческом чутье» советских античников в эти внешне сравнительно спокойные «застойные» годы? В качестве примера можно привести взгляды ленинградского историка Л.М.Глускиной37. Главная причина кризиса полиса, по ее мнению, – это растущее противоречие интересов отдельного индивида и государства в целом, стремительно нараставшее в IV в. и ставшее очевидным в эпоху эллинизма. «Кризис полиса, приведший к ослаблению спаянности коллектива граждан, противопоставивший различные слои гражданского населения не только друг другу, но и государству в целом, четко выявивший разрыв между государственными и частными интересами, возможность обогащения и существования вне узких полисных рамок, не мог быть разрешен ни частичными реформами, ни усилиями теоретиков политической мысли, ни заменившими гражданское ополчение наемными армиями. На смену системе небольших, автаркичных, замкнутых политических образований шла система эллинистических государств»38. Экономические причины, по мнению Л.М.Глускиной, не были главной причиной кризиса полиса. Конечно, классический греческий полис не смог решить в полной мере проблему пополнения государственных финансов; эллинистические полисы смогли в какой-то мере это сделать за счет эксплуатации хоры39. Однако в целом "кризис греческого полиса не сопровождался экономическим упадком и ослаблением интенсивности хозяйственной жизни. И общая сумма [c. 34] богатств и число состоятельных граждан не были меньше, чем в период расцвета. Число бедных граждан было, очевидно, большим, чем в V в. до н.э., но сохранившаяся в Афинах демократическая система позволяла несколько сглаживать противоречия внутри гражданского коллектива, и здесь дело не доходило до насилий и кровопролитий"40. То есть кризис полиса воспринимался, прежде всего, как идеологический, а не экономический, кризис. Идеология превалировала над экономикой – вывод, не совсем типичный для советской историографии. Концепцию дихотомии полис/город активно поддерживал Г.А.Кошеленко41, который посвятил полису немало работ, в специальной монографии исследовав греческий полис на эллинистическом Востоке. Наиболее «идеологична» и поэтому представляет для нас наибольший интерес статья Г.А.Кошеленко, посвященная соотнесению полиса и города42. По мнению автора, «...в древнегреческом обществе, особенно в IV в. до н.э., существовали глубокие внутренние противоречия. Одним из важнейших было противоречие между двумя социальными структурами: городом и полисом. Город – это олицетворение развития производства (в первую очередь ремесленного производства) и товарно-денежных отношений – вступал в конфликт с полисом, как социальным организмом, основанным на общинных началах и допускающим только ограниченное развитие ремесла и товарно-денежных отношений. Проявлялось же это в том, что в рамках единого политического организма боролись две эти тенденции, представляющие две структуры»43. Эта концепция не стала, впрочем, общепринятой среди советских историков. С «выделением» античного Средиземноморья из общего пути развития человеческого общества были не согласны многие видные востоковеды. Так, ленинградские ученые И.М.Дьяконов и В.А.Якобсон, несмотря на различия в своих [c. 35] взглядах на эту проблему, считали, что гражданская община существовала и на древнем Востоке (может быть, за исключением Египта в силу специфичности условий возникновения государства в Египте), и рассматривали полис в ряду других древних гражданских общин44. Таким образом, полис для советских исследователей античности был по преимуществу «цеховым термином». Однако в трудах историков России в 70-80-е годы вновь стала пользоваться популярностью концепция о подобии древнерусских городов средневековья и греческих полисов45. Таким образом, для историков России полис оставался своеобразным «признаком» европейского (западного) пути развития. Итак, кризис полиса воспринимался, прежде всего, как идеологический кризис. Случайное ли совпадение, что именно в 70-е годы в СССР четко обозначился кризис коммунистической идеологии? Исследователи в массе своей не пытались «бороться», «спорить» с марксизмом, они пытались уйти от него в менее идеологизированные сферы истории: конкретно-историческую проблематику46, историю культуры и т.д. Марксистские и вообще методологические штудии в области античной истории не имели никакой перспективы уже с начала 70-х годов. Перестройка здесь в сущности мало что изменила. Поэтому поистине трагически выглядит позиция выдающегося советского историка Е.М.Штаерман, которая в дискуссии на страницах ВДИ в конце 80-х годов47 отстаивала свой (марксистский) взгляд на античную общину. Ее [c. 36] концепции не пытались оспорить; они были никому не интересны и не нужны. В 90-е годы уже не было никаких острых дискуссий в области антиковедения. У молодого и среднего поколения российских ученых-антиковедов до сих пор сохранилось неприятие теоретических проблем, стремление избежать их, уйти в историческую конкретику. Сыграло роль и то, что в последние годы не было создано ярких школ или направлений; отрицательную роль в данном случае сыграло разделение академической и университетской науки. Нужны годы, чтобы интерес к методологии истории восстановился. Поэтому и проблема полиса отпала сама собой. Молодое поколение исследователей не видит здесь никакой проблемы; как правило, термин «полис» употребляется наряду с термином «государство» взаимозаменяемо. Подводя итог, можно утверждать, что полис никогда не был в центре широкомасштабной интеллектуальной дискуссии в российском и советском обществе. Причина заключалась в том, что он был слишком далек от главных «горячих точек» интеллектуальных дискуссий в России: проблемы взаимодействия власти и индивида и проблемы места России между Востоком и Западом. Греческий полис никоим образом не мог помочь в объяснении предполагаемой российской уникальности. Он оставался знаком европейского пути развития, европейской «ординарности», и именно поэтому исследователи российской истории стремились сравнить его (возможно, напрасно) с древнерусскими городами-республиками. Но для советских историков античности, начиная с пятидесятых годов, полис играл важную роль как профессиональный термин, позволяя «обходить» идеологические догмы. Так, уникальность греческого полиса оказалась востребованной в достаточно уникальных условиях советской историографии. [c. 37] БЫЛА ЛИ АФИНСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ? В то время как российские историки «отодвигались» от идеологических тем, в Европе и США с 90-х годов ХХ в. разворачивается дискуссия о том, насколько революционными были преобразования в клисфеновских и послеклисфеновских Афинах. Ключевую роль в ней сыграли. пожалуй, работы заведующего кафедрой классических исследований Принстонского университета Джоша Обера «Массы и элита в демократических Афинах: риторика, идеология и власть народа», в которой показывается реальная роль народных масс в политической жизни Афин48, а также «Афинская революция. Очерки по истории древнегреческой демократии и политической мысли» представляет собой сборник его статей49. Автор пытается проложить путь исследования, лавируя между Сциллой антиисторизма и Харибдой отрицания теоретических подходов. Очерчиваются и предметы исследования – анализ традиции об афинской демократии, взаимоотношения между идеологией и практикой демократии. Автора в первую очередь интересуют Афины IV в. до н. э. – период афинской истории, когда демократия, по мнению автора, была живой и стабильной50, но некоторые главы посвящены и другим периодам афинской истории. Дж. Обер считает нужным остановиться на роли историка в описании событий. «Историческая модель произрастает из опыта и мыслей индивида или группы, и нет моделей, свободных от оценок. Использование моделей предполагает перенос в прошлое аспектов идеологии, не присущих прошлому. Идеология, согласно моему определению, включает предположения о человеческой природе и поведении, взгляды на мораль и этику, общие политические принципы и взгляды на социальные отношения»51. [c. 38] Дж. Обер считает, что Афины были подлинной демократией и указывает на значение публичных речей в функционировании демократии. Афинские граждане рассматривали себя в качестве «коллективной знати» (collective nobility), и именно публичные речи в суде и в народном собрании имели важное значение для пресечения самой возможности создания антидемократической элиты52. Автор настаивает на неприменимости «железного закона олигархии» (правило, которое разработал по отношению к древнему Риму Р. Сайм и которое предполагает закулисное правление олигархических группировок при любом государственном строе) к демократическим Афинам. Глава четвертая «Афинская революция 508/7 г.: волнения, авторитет (violence, authority) и происхождение демократии» является, пожалуй, ключевой в книге. Цель автора – анализ «революционных» действий афинского демоса. Автор считает возможным сравнение этих событий с американской, французской, а также с русскими революциями 1917 и 1989–1991 гг.53 Эта работа, опубликованная в виде статьи, вызвала интересную дискуссию54. Джош Обер, подчеркивая роль масс в исторических событиях, трактует революцию Клисфена как «беспорядки, т.е. жестокое (violent) и более или менее спонтанное восстание значительной части афинских граждан»55, сопоставляя осаду Акрополя афинянами в 508/7 г. до н. э. со штурмом Бастилии56. В интерпретации Дж. Обера события в Афинах явно «революционизируются» по сравнению с тем смыслом, который в них вкладывал Аристотель. Автор преувеличивает [c. 39] спонтанность действий демоса и, напротив, преуменьшает роль Совета, который был в состоянии организовать сопротивление. В данном случае можно скорее говорить о мобилизации афинского демоса, гражданского ополчения, чем о массовых беспорядках57. Дж. Обер пытается определить понятие «власть» применительно к демократическим Афинам, полагая, что без посредничества оратора афинская демократия могла превратиться в сборище эгоистичных индивидов (с. 106). Дж. Обер достаточно критически рассмотрел точку зрения М. Хансена относительно того, что «суверенной властью» в V в. обладало народное собрание, а в IV в. – суды; он также настаивает на толерантности афинской демократии и пишет о некоем «симбиозе» демократии и ее критиков. Эта книга, несомненно, стимулировала дальнейшие исследования афинской демократии. Однако излишнее, полемически заостренное, «осовременивание» картины политической борьбы в архаических и классических Афинах привело автора к ошибочным выводам о «революционности» и «спонтанности» действий афинского демоса в период борьбы за демократические преобразования в конце VI в. до н.э. [c. 40] I. АФИНСКИЕ ПОЛИТИКИ |
Уважаемые абитуриенты, планирующие поступать в кфу в 2017 году! Спасибо,... Казанский (Приволжский) Федеральный Университет – один из лучших классических университетов России |
В рамках программы кандидатского минимума аспиранты должны демонстрировать... Особое внимание в программе кандидатского минимума уделяется процессам трансформации российского социума |
||
Адаптированная дополнительная общеразвивающая программа В основу программы положена идеология, которая исключает любую дискриминацию учащегося с овз, и предполагает создание комфортных... |
Рунг Эдуард Валерьевич Греко-персидские отношения: Политика, идеология,... Книга предназначена для специалистов в области антиковедоведения и международных отношений, преподавателей и студентов гуманитарных... |
||
В. Н. Антонова и заместителя генерального директора директора летного комплекса Памятка предназначена для общего ознакомления персонала с основами идеологии управления безопасностью полетов и оказания помощи в... |
Имперская Реставрация России Версия 1 имперская реставрация россии идеология Все вместе эти ответы образуют идеологический фундамент для выживания и преуспевания России при наихудшем для нее сценарии в начале... |
Поиск |