Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М.


Скачать 4.78 Mb.
Название Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М.
страница 3/23
Тип Документы
rykovodstvo.ru > Руководство эксплуатация > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23
Глава III

Ремесло Музы

(Александр и Ангелина Галины)
Ах, какая дерзость, Александр Сергеевич! Ее-то, из заоблачных сфер, в одеждах, тканных из эфирных нитей, ее с мерцающей над дудочкой улыбкой, ее, что не входила к Вам, а «являлась» — ее... «Сядь, Муза, ручки в рукава, под лавку ножки», да еще и приказано: «не вертись, вострушка!»

Впрочем, с гениями, да и талантами вечно так: их личная Муза должна быть наделена даром перевоп­лощений и уметь менять античные туники на руби­ще или мятежный стяг, спеленывающий мифологи­ческое ее тело. А то и самому гению вдруг достает­ся стать музой другого. Помните, Александр Сергеевич, как трудились Вы в этой роли, когда, зажав под мышкой Ваши «Повести Белкина», Л.Н. Толстой приступал к «Анне Карениной»?

А у поэтов — сплошь и рядом Муза, забыв пер­воначальное имя, жила земной жизнью и носила земные имя и фамилию.

Музу Александра Галича звали Ангелина Николаевна. Недаром он обращался к ней с недоумен­ным: «мне странно, что ты — жена, мне странно, что ты жива». И впрямь странно быть женатым на Музе. Можно любить женщин, на них и женятся, можно воспевать возлюбленную, таков удел про­фессии, но быть женатым на Музе, которая тоже женщина, из плоти, крови, достоинств и пороков? Земной?

Галичевскую Музу, по имени Ангелина Николаев­на, Нюша, я имела в близких подругах, как и само­го Галича в друзьях с тридцатилетним стажем, и тесное сплетение наших жизней дает мне право говорить о частном, скрытом, ведомом немногим. Говорить теперь, когда о Галиче (как и о Высоцком, Визборе и других ушедших знаменитостях) отгово­рили даже «друзья», знавшие их мельком, на ходу.

Галич познакомил меня с Нюшей (тогда еще не женой) в то лето, когда кончилась война. Была она женщиной необыкновенной красоты и неправдоподобной худобы.

Соединение этих качеств тут же отразилось в кличке, данной ей нашей компанией: Фанера Милосская.

Не скрою, на наше военно-обшарпанное сбо­рище Нюша произвела довольно странное впечат­ление, возникнув запёленутой в розовое боа из ка­ких-то трофейных перьев, знавших лучшие време­на. Пожалуй, слишком шумная. Слишком острая на язык. Хотя и компания наша скромной сдержан­ностью не отличалась. Но ее приняли. Приняли как избранницу друга, не более.

Впрочем, очень скоро в жизнях многих из нас Нюша стала самостоятельным персонажем, бли­жайшим притом.

Об Александре Галиче, как сказано выше, теперь написаны тома и сложены песни. Нюшу же почти не поминают, даже те, кто был ее личным другом.

Чаще всего, поминая Нюшу, сочувственно или пренебрежительно роняют: пила. Да уж, и вправду пила. Порой до неукротимой шумности. Даже однажды была помещена в клинику. Но!..

Загулы ее были краткими, вменяемыми, обще­ство не тревожащими. Это раз. А два... Начала-то она закладывать, пытаясь поглощать, ограничи­вать Сашины питейные запросы.

Впрочем, ни Саша, ни Нюша никогда в хмель­ном бессмысленном беспределе не участвовали. Бывали веселые долгие застолья. Не тупое хлеба­ние водки, в ужас повергавшее окрестности. Даже меня они не удручали. А я вообще не пью. Хмелею от общего куража. «Таков мой организм».

Пьянки эти были оснащены песнями, байками, экспромтами. У нас с Сашей была заведена игра в придумывание на ходу «чекушек» — такой жанр мы внедрили в гулянки. Скажем:
Саша: «И вот пошло тепло по членам...»

Я: «по жилам трепет пробежал...»

Саша: «нашел колено он коленом...»

Я: «и предварительно пожал».
Всех этих «возникновений», конечно, уже не помню. Но гуляли со вкусом. Хоть, что греха таить, и Саша и Нюша, бывало, перебирали, и порой горько. И бедой оборачивалось. Но не такой надо вспоминать Нюшу. К моменту нашего знакомства она заканчивала сценарный факультет ВГИКа. Писала сценарий о знаменитом металлурге Курако. Что с розовым боа как-то не сочеталось. Да и вся она была несочетаемой по обывательским меркам. Начать хоть с генов.

Нюшин отец полковник Николай Иванович Прохоров — седой гигант с изысканным ликом столбового дворянина происходил из бедных кре­стьян. Дворянкой же была, напротив, тихая и хруп­кая Галина Александровна, мама Нюши. И не про­сто дворянкой, а продолжательницей знаменито­го дворянского рода Корвин-Круковских.

Некогда в годы Гражданской войны красный командир Николай Прохоров увез ее из родитель­ского поместья. По взаимной все разметавшей любви. Этот коктейль и бушевал в Нюшииой кро­ви, хотя дворянские корни одолевали земную от­цовскую суть.

Николай Иванович молодое свое начало безог­лядного ортодоксального коммуниста протащил через всю жизнь. Но странное, казалось бы, дело! Зять Саша, при всем своем фрондерстве и изыс­канности повадок, уважал неподкупность веры тестя. Чтил его. А к Галине Александровне относил­ся с нежным почтением... Любил и Галку, Нюшину дочь от первого брака, девицу ума глубокого и сар­кастического, знатока искусств. Звал «моя дочь». Родную дочь от своего первого брака Алену Саша тоже, вероятно, любил. Говорю «вероятно», так как видел он ее крайне редко, в галичевском дому встретить Алену было весьма затруднительно. Ни в будни, ни в праздники.

Я не уверена, что глубокая и долгая любовь вооб­ще отличала Сашину натуру. Были восторженные увлечения умом и талантом разных людей, бытовав­ших в доме (И. Грековой, С. Рассадиным, Е. Бонер и др.), были привязанности к многолетним друзьям, были краткие (иногда дольше, иногда стремительные) влюбленности. Но уверена, что, несмотря на Нюшины «склонности», любил он только ее.

Что до самой Нюши, то ее отношение к мужу любовью даже не назовешь. Это была оголтелая влюбленность длиною в десятилетия. Полное от­речение от себя, брошенное к его ногам.

Как я уже сказала, Нюша была сценаристом, и сценаристом талантливым. Она отказалась от про­фессии, ибо собственная работа могла отнять вре­мя и внимание, принадлежащее только ему, мужу. И в годы его успешной драматургической деятель­ности, и в годы шумной крамольной славы.

Только однажды Нюша написала пьесу. Позвала пять-шесть человек послушать. Все сидели молча, потрясенные: пьеса была необыкновенно талант­лива. Кто-то из слушателей прошептал: «Саше та­кую не написать». Хотя, конечно, была эта пьеса «непроходима». Я спросила ее:

— Зачем же ты писала? Ведь советская сцена такое никогда не примет.

Сразу она не ответила и только наедине сказа­ла мне:

— Я должна была доказать Саше, что могу.

Пьеса, написанная для одного человека, вероят­но, не сохранилась. Кому нужно сберегать безве­стное наследие?..

Это о таких, как Нюша, я позднее написала в своей поэме:
В щелях подрамников, за тактами хоралов

Таимся мы — талантов двойники,

Кто жертвует на мрамор пьедесталов

Своих имен безвестных медяки.
И все-таки Нюша присутствует в Сашиных тво­рениях. Галич — человек светский, «в народ» не очень-то ходил. Всякая бытовуха, типа магазинов, скучных учреждений, лежала на Нюше. Из ее по­ходов по заурядности пришла в Сашины песни и кассирша, что всю жизнь трясла челкой над кассо­вым аппаратом, и пьяный, который имел право на законный «досуг», и многое другое. Нет, нет, я вов­се не утверждаю, что все сцепы песен подсказаны наблюдательной женой. Фантазия Галича всегда бурлила. Именно фантазия, а не пресловутое изу­чение жизни. Так что на навязчивый вопрос ауди­тории: «Вы пишете из жизни или из головы?» — он мог отвечать однозначно: из головы.

Помню, что его кто-то упрекал, что, не сидев в ГУЛАГе, он сочинил «Облака». «Вы же там не жили», — горячился оппонент.

Галич саркастично пожал плечами: «Пушкин ведь тоже не жил в Средние века, а написал "Ску­пого рыцаря"».

Уже во многих книжках отмечалось, что Галич был хотя и не блестящим драматургом, но весьма профессиональным. Истинный его талант явился в песнях. Но своеобразности Сашиной песенной поэзии без драматургического прошлого, думаю, не произошло бы. Именно в галичевских песнях индивидуальность, очерченность языка персона­жей явилась так блистательно. Именно драматур­гия определила завершенную сюжетность его бал­лад. Именно это он и привнес в русскую поэзию.

Бытовой, домашний язык Саши был изящен, богат, но не изобиловал «чужеродностью» лекси­кона. Нюшина речь была всегда просолена словеч­ками всех народных слоев. Полагаю, они в галичевских песнях шли в дело.

И иные обязанности лежали всегда на Нюшиных плечах. Да не то слово я употребила — «обя­занности». Что-то в нем скучное, насильственное прощупывается — «обязан», «должен». А почти каж­додневные обязанности сиделки, медсестры, уко­лы, капли, вкалывания всяческие (о, Музово ли это дело!) справлялись этой женщиной с веселой (чтоб, не дай Бог, Сашу не напугать) ежедневностью. Правда всегда с зажатым ужасом сердцем: инфаркты-то Сашины были делом нешутейным.

А вот семейные раздоры (в какой семье их нет!) забавны порой.

Звонок по телефону, мрачный Нюшин голос: «Мы с Сашей разводимся». Перепуганная, мчусь на Черняховского. Оказывается, Галичи не сошлись во взглядах на крещение Руси. Чисто философский подход к семейным дискуссиям. Такой вот диапа­зон — от теологических несогласий и столкнове­ний литературных пристрастий до бурных Нюшиных обид на тему: «Сашка вчера опять перебрал». Или недовольств Сашиных: перебрала Нюша.

Но главное: именно Нюша была источником галичевского противостояния трудностям и бе­дам.

Есть много версий того, как началось властное преследование Сашиных песен. Самая ходячая: пленку услышал член Политбюро Д. Полянский на вечеринке своего зятя режиссера Ивана Дыховичного. Не так все было.

Почин репрессиям положила ревизия фонда записей на государственном радио. Девушки-зву­корежиссеры переписывали Сашины песни (для внутреннего пользования) и хранили кое-что на работе. Кто-то стукнул. Однажды Юра Визбор (тоже попавший под опалу) сообщил мне тревож­но об этом и попросил предупредить Галича. Тог­да они не были знакомы.

Поехала я к Галичам бить тревогу, если угодно, «будить бдительность»: «Хоть в каких попало ком­паниях не пой! Стукачей-то пруд пруди». Однако друзья мои восприняли известие довольно спо­койно: «Ну и хрен с ними!»

Волнения начались позже. Сашу «приглашали» в инстанции, поначалу уговаривали, потом стали пугать. Конечно, тут уже безучастность к происхо­дящему испытывать было трудновато. И тем не менее...

Помню, в Центральном доме литераторов (ПДЛ) отмечали мы защиту диссертации общего друга Марка Колчинского. Когда здравицы отгре­мели, встал Саша:

— А сейчас я спою новую песню: «На смерть Пастернака». Собственно, считайте премьерой.

Это и была премьера. Почти премьера. К. И. Чу­ковскому Саша спел эту песню лишь накануне. Присутствующие приутихли: крамола закипала в самом логове идейных врагов (ЦДЛ).

И тогда сказала Нюша:

— Откройте все двери. Пусть слышат. — Нюша сказала, именно она.

Все потом было: и скандальное, злобное исклю­чение из Союза писателей, уравнявшее безотчет­но Галича с Пастернаком: оставили лишь «членом Литфонда», как значилось в свидетельстве о смерти Бориса Леонидовича. Было и тихое, как бы застенчивое, исключение Галича из Союза кинема­тографистов, пережитое Сашей с большой болью: отторгали друзья-киношники.

Но и первый писательский удар был жестоким. Мы с мужем приехали к Галичам назавтра после заседания. Саша лежал с сердечным приступом. Я жалостливо и испуганно шепнула Нюше:

— Не надо ему больше петь. Ведь эти и поса­дить могут.

И снова сказала она:

— Плевать. Нам надоело бояться.

Таково мастерство Музы — с дудочкой, в эфир­ных одеждах, с вдохновением в плечевой сумочке.

А потом мы провожали Галичей. В ссылку. Ком­фортабельная, она и тогда ссылка. Потому что от­торгает от своей жизни, от своей почвы, от своих близких. Навсегда. Античные греки это понимали.

И Нюша понимала: никогда, никогда, никогда не увидит ни мать, ни дочь. Случилось — даже не похоронила. Даже выжить им не могла помочь.

Овдовевшая Галина Александровна одиноко и нищенски жила на новостроечной окраине. Галка, ютившаяся где-то у подруги, сама выгнанная «за связь с врагом» со всех работ, мало чем могла по­мочь бабушке.

Когда я думаю об одиночестве как о состоянии, всегда перед глазами Галина Александровна, а по­том — Нюша.

Раз в год, раз в полгода Нюше удавалось пере­дать в Москву какие-то заграничные шмотки — матери на пропитание. Ездившие за границу эту миссию осуществлять боялись. Каюсь: боялась и я поддерживать даже переписку с подругой: в конце писем Галины Александровны (ей-то уж нече­го было терять!) делала приписку без подписи.

Раз в два-три месяца команда Нюшиных подруг, всегда в одном составе: Ира Донская (жена Марка Донского), Аня Коноплева (жена замдиректора «Мосфильма»), Наташа Колчинская и я — набива­ла продуктами сумки и отправлялась к Галине Александровне.

До сих пор перед глазами наши морозные рей­ды (почему-то вспоминаются именно зимние) по окраинным колдобинам в чистенько прибранное прибежище бедности и горя.

Не знаю, может быть, мы не одни проделывали то же самое. Но затравленная Галина Александров­на чутко оберегала тайну таких посетителей. Не навредить бы чьему-то сердобольному участию.

Хлопотала, заваривая по пятому разу спитой чай, вытаскивала серые сухарики, мелко и изыс­канно нарезанные.

О смерти матери, а потом и дочери Нюша узна­ла в Париже и проводить их в другой мир не смог­ла. В Москву власти наши ее не впускали, а, впус­тив-то, не выпустили бы.

Но будь я ваятелем, символ одиночества я лепи­ла бы на такой манер: не заброшенная старушка в полупустой комнате, нет. Это была бы элегантная седая дама где-нибудь у Эйфелевой башни, омыва­емая парижским людским потоком.

Такой я и увидела (довелось-таки увидеть!) Нюшу в последний раз. Мне повезло: я попала в Париж одна, без сопровождающих соглядатаев. Каюсь опять: в качестве члена делегации я бы побоялась, да, побоялась бы даже позвонить подруге, о кото­рой мечтала, которую часто видела во сне.

В снах она приходила всегда молодой, блиста­тельной, почему-то в неизменном черном вечер­нем платье.

На наше свидание пришла стареющая женщи­на, подновленная чрезмерной косметикой и доро­гими туалетами с почтенным стажем. Прошло уже несколько лет со дня загадочной Сашиной гибели: был он убит током при включении нового телеви­зора.

Была трезва. Только то и дело звала в кафе: при­нять пивка. Мы вместе провели целый день. Схо­дили на могилу к Саше — единственному Нюшиному пристанищу для собеседований: больше ей беседовать было не с кем. Эмигрантские друзья после Сашиного ухода, погруженные в собствен­ные дрязги, забыли о том, что вдова-то еще жива.

Через месяц после моего возвращения в Моск­ву она прислала мне письмо и вложенную в кон­верт крошечную фотографию: она с любимой со­бачкой. На обратной стороне карточки значилось: «Это моя собачка Шу-Шу. Больше у меня никого нет».

В Париже у нее не было никого и ничего. Даже языка. Никого не было рядом, когда она погибла ночью в огне пожара, вспыхнувшего от непотушенной сигареты.

Сегодня у Саши много друзей. Гораздо больше, чем при жизни. У Нюши нет почти никого, даже в Москве. С уходом трех-четырех человек не оста­нется и тех. И она иссякнет вовсе.

Так пусть она хоть как-то продлится на этих страницах.
Глава IV

Легкая жизнь

(Александр Каверзнев)
...Ливрейный лакей, надо полагать, для значи­тельности, оснащенный алебардой, провел нас по ковровой дорожке, пересекавшей двор, распахнул ресторанную дверь и произнес на трех языках: «Милости просим!» Видимо, нашу национальную принадлежность с ходу определить не мог.

Когда мы сели за столик, примостившийся под надменным навесом старинной кладки, Саша ска­зал:

— Господи, какой праздник — ваш приезд! Это было в другой раз, в другой год, в другую ночь. Но тоже — в Будапеште.

...Мои руки, ухватившиеся за костыли, дрожали от напряжения, палки вязли в рыхлой поверхно­сти дорожки. А я думала: «Какая я, наверное, страш­ная! Но ведь косметика здесь была бы безвкусна!»

Саша сказал:

— Ступайте смелее, не бойтесь, я же — рядом. Он имел в виду костыли и мою послеоперационную беспомощность. Но сколько раз я действо­вала смелее в жизни, в работе, потому что он был рядом. Не только в Будапеште, но и во всяких других городах.

Мы познакомились в Москве, работая на теле­видении, но подружились именно в Будапеште, где Саша был корреспондентом Центрального телеви­дения Советского Союза по Венгрии. Венгрии, ко­торую я так любила и куда ездила часто.

Позднее Саша переехал в Москву и стал одним из политических обозревателей ТВ. Впрочем, «од­ним из» — неверно. Он не был «одним из» ни в своей холодноватой прибалтийской красоте, ни в вежливой отгораживающей застегнутости, кото­рая внезапно могла смениться необузданностью загула, ни в придирчивой верности очень узкому кругу друзей.

Но, главное, он был совершенно непривычным персонажем экрана. Элитарный, был почитаем миллионами.

Когда Сашу хоронили, вся улица Качалова и прилежащие переулки были запружены народом. Тогда так не провожали телеведущих.

У него была своя профессиональная загадка, которую я пытаюсь осмыслить и поныне.

Помню, мы отмечали пятидесятилетие Алексан­дра Александровича Каверзнева. Наш юбиляр все повторял: «А мне легко работается. Мне правда лег­ко работается».

И телезрители говорили: «Как он свободно дер­жится перед камерой».

Тогда я подумала: а ведь действительно, он дер­жится свободно, потому что легко работает, и ра­ботает легко, потому что свободен.

Часто за свободу принимают бездумность. Но истинная свобода требовательна, она ставит чело­веку много условий, прежде чем он овладеет ею. И эти условия — наши достоинства. Чем их боль­ше, тем больше выбор. А возможность выбора — главное условие свободы.

Он был обаятельным человеком, люди тянулись к нему. Он мог выбирать, за жизнь он отобрал себе тех, кому не изменял никогда. Это прекрасная сво­бода верности. Но как непроста верность такой свободе — не изменять себе самому.

Он был талантлив. В его лексиконе публициста было много слов из обильной русской речи. Отто­го был свободен в их выборе. Зрители знают лишь его звучащее слово. И хотя у этого слова, к кото­рому ты не можешь вернуться, чтобы перечесть, вдуматься в фразу, — свои законы, речь Каверзне­ва была всегда подчинена высоким требованиям литературы.

В своих работах он воссоздал облики разных стран, разных людей точно и зримо не только по­тому, что мы видели их воочию на экране.

Слово Каверзнева было той кистью живописца, которая дорисовывает, преображает кадр, дает ему многомерность.

Как бы ни полыхали на экране кубинские поля сахарного тростника, охваченные пламенем, по­ставленным на службу сафре, мы бы не услышали, не разглядели, как «пламя с хрустом поглощает су­хие стебли» и как под ударами мачете «жерди са­хара ложатся в ровную кладку», если бы Каверзнев не рассказывал об этом словами, у которых были зрение и слух. Мы не увидели бы во всей многоцветности лаосский «Новый год в апреле», когда люди поливают друг друга окрашенной водой, если бы Каверзнев не отдал нам своего ощущения в эти минуты.

Но что самое существенное — кадры не сообщи- ли бы нам чувства и не дали оценок происходящего, если бы каверзневское слово, каверзневская мысль не превращали зримое им в обличительный документ, или в возможность сопереживания, или в повод для наших собственных раздумий.

Он говорил: «Труднее всего даются первая и последняя фразы». Между этими двумя точками — не прямая, а петляющие, изматывающие пути по­исков. Наверное, из всех поисков поиски един­ственного слова — труднейшие. Чтобы добраться до искомого, нужно пройти поиском темы, поис­ком героя, поиском поступка, в котором скажется герой. А потом — эта первая и последняя фразы. И все фразы между ними.

Каверзнев в каждой работе проходил весь маршрут, не щадя себя. Шла ли речь о том, чтобы добраться до труднодоступного, простреливаемо­го района, или о том, чтобы «обломать перо» о не­поддающуюся конструкцию фильма. Но когда он доходил до последней фразы, ему было легко. Одоление рождает чувство легкости.

Мне всегда казалось, что мое природное легко­мыслие тоже сообщает легкость в одолении слож­ностей. Но, думаю, легкомыслие — еще не арти­стизм. У Саши даже его закидоны, даже манера изъясняться вибрировали от артистичности.

К сожалению, для меня запахи Будапешта, осо­бенно осеннего, охваченного, как пламенем, ве­селой свирепостью багровых склонов Буды, были смешанными. Не только слабый уксус дунайских набережных, не только грибной запашок прелой листвы, не только призывный дух, сочащийся из дверей уютных харчевен. К ним часто был подмешен скучный настрой аптеки. Несколько раз я лечилась в будапештских клиниках. Давнее фрон­товое ранение обернулось разрушением бедрен­ного сустава, и в Венгрии мне его заменяли на искусственный — эндопротез. У нас тогда такое почти не умели делать. (А вещь замечательная: после установки первого протеза я двадцать лет отходила на лыжах, каталась на велосипеде — все, как у людей.)

После первой операции, когда я лежала еще почти недвижимая, Саша приехал навестить меня. Привез гвоздики. С порога уткнулся взглядом в ги­гантский букет роз, стоящий на столике, небреж­но бросил гвоздики на кровать, хмыкнул:

— С такими соперниками тягаться бессмыслен­но! Кто же этот мастак?

Розы действительно были потрясающие, я та­ких уже никогда не видела. На гигантских пря­мых стеблях надменные бледно-желтые лампи­оны. Прислал их мой венгерский друг Дьердь Ацел. О чем я и сказала Саше. Реакция была не­ожиданной.

— Когда пойду в бой, оставлю записку: «Если не вернусь, прошу считать меня венгерским комму­нистом».

Дело в том, что Ацел был членом Политбюро, секретарем ЦК по идеологии Венгерской правя­щей партии. Деятельность Ацела, как и его свобо­домыслие, всегда вызывала шок в рядах «братьев по социалистическому содружеству» и считалась чуть ли не подрывной. Чем и вызывала восторг многих советских представителей творческой интеллигенции. В том числе Сашин и мой.

  • Но Ацел не пришел ставить вас на костыли? А я пришел. Будем учиться ходить. Поднимайтесь, врач разрешил. Идем на улицу.

  • Но я пока хожу только по коридору, — слабо запротестовала я. — Мне не выйти.

  • Выйдем вместе. Одевайтесь.

Мои руки, ухватившиеся за костыли, дрожали от напряжения, палки вязли в рыхлой поверхности дорожки. А я думала: «Какая я, наверное, страшная! Но ведь косметика здесь была бы безвкусна!»

Саша сказал:

— Ступайте смелее, не бойтесь, я же рядом. Мы одолели пятьдесят шагов. Вернулась в пала­ту. Саша осведомился:

— Устали здорово? Ничего, постарайтесь по­спать. А я посижу рядом и попытаюсь уговорить Духа Болезней оставить вас в покое.

И рассказал, что в каких-то племенах (не по­мню в каких) злобный Дух Болезней идет на пере­говоры. Лучшим лекарем считается обладатель самых неопровержимых аргументов, перед кото­рыми Дух пасует.

  • Чем ему мои ноги-то не угодили?

  • О, у этого мерзавца отменный вкус, он всег­да кидается на самое лучшее. Между прочим, ваши глаза — тоже объект для его агрессии... Хотя в вас,
    вообще, для этого гада тьма соблазнов.

С извечным женским идиотизмом, требующим развития и расшифровки безответственных ком­плиментов, я мяукнула:

  • А для вас?

  • А я, вообще, Дух Всех Пороков.

— Вы — Дух Всех Талантов, — неуклюже польстила я в ответ.

Но сказала правду. О чем думала по разным поводам.

Да, он был очень одаренным человеком и потому свободным от зависти, хотя известность пришла к нему позднее, чем ко многим его коллегам. Как по-настоящему одаренный человек, Каверзнев знал, что удлинить время можно только спрессо­вав его — вопреки всем представлениям физики. И он набивал свое время до отказа. Он знал, как мало кто другой, проблемы европейских стран «социалистического содружества». Специалисты удивлялись его эрудиции в передачах о Китае. Его передачи о Второй мировой войне поражали оби­лием переработанной информации и смелостью сопоставлений. Для фильмов о Корее, Лаосе, Кам­пучии он штудировал историю этих стран и их философско-религиозные учения.

Он был образованным человеком. Он знал сво­боду обращения с десятками томов, а не спеленутость мысли между двумя цитатами. Конечно, лег­ко размышлять, когда ты знаешь много. Но какой это труд — узнать многое.

Я тоже чему-то училась, полагала, что кое-чего знаю. Но какое унижение невежеством терзало мое солнечное сплетение, когда Саша и Олег Ива­нов начинали в наших спорах сыпать ссылками на источники! Я фолиантов этих-то и по названиям не знала.

После Сашиной кончины мое сознание соб­ственных несовершенств не кончилось. Подобные беседы Олег вел с моим мужем.

Олег Иванов — журналист, искусствовед, художник, достался мне по наследству от Саши, ближай­ший его друг стал моим другом, подругой, напер­сником, первейшим критиком работы.

Мы с одинаковым восторгом могли смаковать загадочности рублевской «Троицы» и нестыковки в Олеговом адюльтере (или моем увлечении).

Недавно навсегда ушел и он. Провожая его на гражданской панихиде, я думала о недавнем раз­говоре, когда он сказал:

— Омерзительность болезней не только в том, что они лишают свободы поведения. Боли и не­мощи отнимают возможность уйти достойно и свободно. А я бы хотел быть независим и свобо­ден до конца. Это так заманчиво — держаться пе­ред Костлявой свободно. Как Сашка держался перед камерой.

Олег часто повторял это: «Как Сашка».

Да, Каверзнев свободно держался перед каме­рой. Но он свободно держался и с любым собе­седником, какого бы высокого ранга тот ни был. Помню, мы вместе с ним брали интервью у ру­ководителя Венгрии Яноша Кадара и вождя ита­льянских коммунистов Луиджи Лонго. Каверзнев беседовал с той свободой, которая не покушает­ся на панибратство или выпячивание собствен­ного «я». Он разговаривал с той естественно­стью, которую дает лишь одно качество: челове­ческое достоинство, если ты обладаешь им по праву.

Пожалуй, ничто не требует от многих такой из­нурительной обработки натуры, как достижение естественности. Естественность ведь вовсе не пре­небрежение общественными нормами или нянчанье своей индивидуальности. Право быть самим собой не прописано в декларациях прав человека. Наверное, потому, что это право не может быть всеобщим, оно — удел избранных.

Я сказала, что Саша был естественен в любой беседе, невзирая на ранг собеседника. Он и зем­ные радости принимал как естественное состоя­ние природы.

Поездки, посиделки, гулянки с ним меньше все­го можно было окрестить «времяпрепровождени­ем». Он никуда это самое время не препровождал. Он давал времени течь и купался в его течении.

Помню, заканчивался срок Сашиной работы в Венгрии, через несколько дней предстояло вер­нуться в Москву. Я тоже завершила очередное пре­бывание в будапештской клинике.

Мы решили отпраздновать прощание с Буда­пештом, для чего я выпросила разрешение меди­цинских властей.

— Поедем в самое роскошное заведение, — ска­зал Саша.— У вас есть вечерний туалет?

Туалет был. В тот раз я задержалась в Венгрии на полгода, а посещение официальных приемов требовало соответствующего обмундирования. Че­модан с «вольной» одежкой хранился в гостинице у Чухраев. Знаменитый кинорежиссер Григорий Чухрай и его жена Ира тоже были частыми гостя­ми в Венгрии, где Гришу очень чтили. Поехали к ним.

В чухраевском номере я выволокла платье, кра­сивое вполне платье из серебряной парчи, туфли и тут обнаружила прокол. Туфли были на высочен­ном каблуке, я самонадеянно решила, что и после клиники сразу загарцую. Как бы не так! Я и удер­жаться-то на каблуках не могла.

Извинившись, Саша сказал, что ненадолго отлучится, забыл какие-то бумаги в офисе.

Через полчаса он протянул мне коробку с серебряными туфлями на низком, удобном каблуке: «— Вы мне очень облегчили задачу, я никак не мог придумать для вас сувенир в память о Будапеште.

Ресторан был действительно роскошным, что засвидетельствовало поданное нам меню. Не без смущения я прочла:

— Яйца под майонезом — 250 форинтов. Надо сказать, указанная сумма тогда равнялась стоимости приличных туфель. Разумеется, правда, не моих фирменных серебряных. Саша хохотнул:

— Чьи же это яйца?.. Ну и фиг с ним. Потянем, сегодня все потянем.

Сказать по правде, употребил он не словосоче­тание «фиг с ним», а иное наше российское выра­жение беспечности. Потому тут же добавил: «Про­стите». На что я великодушно заметила:

— Ну что вы! Потомку Бодуена де Куртене положено пользоваться всеми богатствами русской лексики.

Так оно и было: прославленный лингвист, автор знаменитого «Приложения к толковому словарю Даля» приходился Саше, похоже, дедушкой. А в «Приложении» содержался наш замечательный ударный лексикон, без которого речь русского человека дистиллирована и фригидна. Хотя Даль этими россыпями застенчиво пренебрег.

В своей, так сказать, разговорной практике Саша (во всяком случае, в моем присутствии) трудами предка не пользовался. Поэтому сказал кельнеру по-венгерски нечто галантное, хотя, по утверждению филологов, именно венгерский предоставляет нашим крепким выражениям достойные адекваты.

Так или иначе, ни драгоценные яйца, ни прочие иноплеменные кушанья, изготовляемые в нашем присутствии на полыхающем зеркале подкаченно­го к столику модернового очага, соответствующих затрат не стоили. Куда вкусней была закусь в харчевнях и бессонных «нон-стопах», которых в ту ночь мы сменили множество.

Под утро вернулись в клинику. Мне необходи­мо было быть на месте до прихода врачей.

Пространство было обставлено тяжеловесными тенями казенных атрибутов больничного вести­бюля. Или предметами, обращенными в тени по­стным светом немощной лампочки. А может, зал был загроможден сгустками особых запахов, селя­щихся навсегда в подобных заведениях.

И вахтер сонный, грузный, дремавший за своей конторкой, тоже казался плотной тенью, сгустком запаха.

Серебряный хвост моего платья поймал не­мощный лучик потолочного светильника, смахнул одну тень, другую и подкрался к вахтеру. Отчего тот привстал, бессмысленно уставившись на меня. Нет, даже с испугом. Что неудивительно.

Возникновение некой дамы, спеленутой сереб­ряным одеянием в предрассветном унылом поме­щении, привычном только к серому стаду боль­ничных халатов, обращало происходящее в неле­пую фантасмагорию.

— Завтра беднягу переведут в психиатрическое отделение, — сказал шепотом Саша и помахал мне рукой: — Бог в помощь!

Но вахтер все-таки буркнул положенное:

  • Вы куда?

  • К себе, в изолятор.

Моя палата, где я находилась на реабилитации, помечалась табличкой «Изолятор». Слова эти «изо­лятор», «реабилитация» в сознании советского че­ловека тех времени имели смысл, связанный толь­ко со сталинскими репрессиями. Поэтому все мои московские друзья не упускали случая съязвить в письмах: «Так, значит, все-таки ты не "без права переписки"? И какой срок тянешь?»

Чтобы достичь палаты, надо было миновать не­сколько постов. И везде заспанные сестрички или санитарки, бессмысленно пялясь на мои серебря­ные одежды, не могли понять, что за чертовщина творится в чинных и бесцветных владениях кли­ники.

Назавтра, как мне рассказали, они спрашивали друг друга: «Тебе ночью ничего не привиделось?»

А Саша подвел итог фантастическому происше­ствию:

— Как замечательно хлебнуть хоть малость кафкианства! А то что у пас с вами за жизнь? Все публицистика да публицистика...

Будто скучал в профессии.

Каверзнев был блестящим публицистом.

В политическом фильме, публицистической пе­редаче мы иногда грешим, я бы сказала, «избытком страсти», заменяющим аргументацию. Восклица­тельные знаки порой предпочитаются кавычкам, то есть неопровержимости документации. При всей логической отточенности мысли, безупреч­ной конструкции аргументов Каверзнев был дока­зателен еще и потому, что в его арсенале документ становился оружием, бьющим без промаха. В этом тоже проявляла себя каверзневская свобода владе­ния материалом. Он перерывал груды источников, чтобы найти единственно необходимый и беспре­кословно убедительный аргумент для возможного оппонента.

«Бесстыдство Пол Пота поразительно, — гово­рил Каверзнев в фильме "Весна в Пномпене". (Речь шла не только о личных "достоинствах" кампучий­ского палача, но и о бесстыдстве политика. Г. Ш.) Когда Пол Пот, еще только стремившийся к власти, отсиживался в джунглях, тщательно скрывая свои замыслы и нуждаясь в поддержке, он писал в Ханой: "Все наши победы неотделимы от поддержки на­ших братьев и товарищей по оружию, каковыми являются партия и народ Вьетнама"».

И дальше Каверзнев приводит текст листовки, отпечатанной в Пномпене через год: «Помните, что вы находитесь здесь на кампучийской терри­тории. Кампучийская территория простирается до Сайгона».

Каверзнев не тратит «экранную площадь» на долгие разговоры о беспринципности Пол Пота и его цезарских амбициях. Вольтова дуга двух документов высекает свет истины.

Трагедии Кампучии в мировом кинематографе посвящено немало фильмов. Однако Каверзнев дважды возвращался к этой теме, не боясь повто­рений уже сказанного кем-то.

В фильме «На перекрестках Кампучии» есть эпи­зод разговора автора с убийцами сотен безвинных сограждан. Выродки, насильники, вурдалаки.

«Нужно усилие воли, — говорил Каверзнев, — чтобы подавить в себе гаденькую, мстительную мыслишку: вот им бы тот режим да тот рацион, на котором полпотовцы почти четыре года держали весь народ».

Движение души закономерно, едва ли не каж­дый испытал бы такое. Но Каверзнев все-таки ого­варивается: «гаденькая, мстительная мыслишка». Отношение к увиденному и осмысление его не вправе быть в плену у чувства. Нужна мировоззренческая позиция. Она диктует Каверзневу и формулу, и стиль отношения.

У чувства нет формул. У мировоззрения они есть. И при всей их сложности они безупречны только в том случае, если безупречно мировоззрение. Но они действительно сложны: их не уложишь в четы­ре действия арифметики. Формула отношения к врагу, даже вчерашнему, не несет в себе всепроще­ния. И не нужно так понимать сказанное Каверзне­вым. Недаром в другом эпизоде он же говорил: «Я верю в истину, провозглашенную без малого две­сти лет назад в Парижском конвенте: "Милосердие тоже революционная мера". Но я не решился бы сказать, что в Кампучии это достаточная мера. Нет. И пусть нам не покажется странным, но силой ору­жия надо защищать и этих людей». («Красных кхме­ров», запуганных или оболваненных, превращен­ных в бандитов. — Г. Ш.)

И еще. Полпотовская шайка не просто превра­тила страну в тюрьму под открытым небом. Она загнала человеческую мысль в казематы тупого догматизма. Только широта мышления может убе­дительно облечить слепоту правителей, пытаю­щихся ограничить зрение народа шорами бес­смысленных догм.

В полпотовских реестрах священнослужители числились «бандой реакционеров № 5». Стоя у чу­дом уцелевшей пагоды, рассматривая наивные на­стенные рисунки, в которых люди пытались обре­сти душевную опору, Каверзнев размышлял:

«Нельзя смотреть на это глазами европейца. Здесь суть не в мистицизме. Здесь речь о сумме этических и культурных традиций, совместивших­ся с освободительной борьбой и национальным строительством. Полпотовцы не просто разруша­ли пагоды. Они рвали нити, связывающие людей, разрушали личность».

Собственный атеизм не был для Каверзнева глу­хой стеной, за которой невозможно рассмотреть чужие верования и представления.

Про Сашин атеизм, пожалуй, неточно. В его вы­ступлениях жила языческая первозданность про­свещенного скептика. Пренебрегать узаконенню-почитаемым, отдаваться владеющему минутой. И своим идолам — безъязыким каменным львам Цепного моста, рыжим перекатам будайских хол­мов, перемешиванию дня и ночи. И педантизму в работе.

Таким идолом был для него Будапешт. Для меня тоже. Каждая встреча с этим городом выволакива­ла из любой душевной спячки зрение, слух, жела­ния. Разбуженность эту я могла означить лишь языком стиха:

ВОЗВРАТ К СТИХУ
Опять Дунай домов скольженье

Проносит в воздухе густом

И задевает отраженьем

Изнанку влажную мостов.

На водах — здание земное

И шпиль, упавший напрямик...

Однажды виденною мною -

Узнай меня! В себя прими!

Втяни, как нить в ушко иголье,

В туннеля сумрачную пасть,

Чтоб в неостывшие уголья

Холмов будайских

мне попасть,

Где каждый дом под стражей сада

Закатом медно остеклен

И красным мехом винограда

И — вправду! — точно раскален.

Где тополь мой листву тасует,

Чтоб я могла его узнать,

Чтоб неповадно было всуе

Твое

мне имя поминать,

О, Будапешт на сломе года,

Мне лист пославший вестовым!

Твоей листвы твоя колода

Сдана до карты мостовым.

И я сама уже не в праве

Своей колоды не сдавать,

Пред наготой дерев

лукавить

И с листопадом

блефовать.

Ведь возвращенье в каждый город

(Коль ты вернуть себя сумел) -

Возврат к тому, что не пред взором,

А там —

за тридевять земель.

Ведь возвращенье -

только повод

К свободе

зренье, слуха, чувств.

Вернулась я. Вернулась.

Снова Я — вижу. Слышу. Я — хочу.
Когда я прочла Саше эти стихи, он сказал: «Это и мои возвраты в Будапешт. Мне здесь особенно легко работается». Тогда я впервые услышала «лег­ко работается». Но, думаю, он имел в виду не толь­ко чудодейство города, но и вообще свою повад­ку в работе.

«Мне легко работается», — сказал Саша. Легко в самом трудном. Что может быть завиднее?

А ведь трудности не только словесных баталий сопровождали его в путешествиях. Сколько раз опасность, просто опасность для жизни стерегла его. Недаром наши солдаты, встречавшие его в Афганистане, вспоминая Каверзнева, всегда при­бавляли: «...и какой смелый»... Но и об этих вещах он говорил легко, не бравируя храбростью, не де­лая вид, что все ему нипочем.

На таиландской границе, где в «труднодоступ­ных приграничных районах осели вооруженные отряды агрессивных недобитых полпотовцев», но­чами не спалось, несмотря на дневную изнурен­ность жарой и работой. И он рассказывал: «Впро­чем, не спится не только нам, приезжим русским. Кхмерские товарищи, едущие с нами, тоже ноча­ми как тени бродят по высоким гулким галереям обычно пустующих вилл и гостиниц». И все. И ни­каких рассказов о выстрелах из джунглей или пе­реплетах, в которые попадали наши корреспонденты во время провокационных инцидентов, затеваемых с той стороны границы.

В Афганистане было еще опаснее. Каверзнев сам вызвался ехать туда. Среди обилия тем, которыми он занимался, у него был выбор. Он выбрал Афганистан.

Но ведь право на выбор — это свобода.

Вместе с оператором Вячеславом Степановым Каверзнев привез из Афганистана материал для фильма. Это было последнее, что он успел сделать. По его дневникам товарищи сложили и откоммен­тировали ленту.

Вернувшись из Афганистана, Саша позвонил мне: «Очень хочется повидаться, но я что-то за­грипповал».

  • Там было страшно? — спросила я.

  • Жутко! В каком-то подвале на меня прыгну­ла крыса и тяпнула за ляжку, — засмеялся он.

При чем тут смех? Действительно, что может быть страшнее крысы! Для меня рядом с этой тва­рью любой артобстрел — щекотание нервов. Саша смеялся, а совершенно не исключено, что крыса и принесла трагедию. Ведь он умер от какой-то не­ведомой инфекции, которую не могли побороть медицинские светила, даже военные медики, вы­званные из Ленинграда Юрой Сенкевичем.

В день похорон раздался звонок незнакомого человека, назвавшегося представителем какого-то медицинского ведомства. Он наставительно сказал:

— Не целуйте, пожалуйста, Александра Алексан­дровича в гробу. И предупредите всех друзей.

Я предупредила. Но Сашу в лоб все-таки поце­ловала. Он ведь любил легкомысленные поступки, что замечательно.

Рассказывая о моем друге, я не хочу делать из него ангела только потому, что его уже нет среди нас. Хотя не грешу против истины, говоря, что был он замечателен. Бывал он и легкомыслен, мог не­обдуманно попасть в передрягу. Но это было, я бы сказала, какое-то моцартовское легкомыслие, ко­торое тоже делало его свободным. Свободным от скучных прописей и уподобления «идеальному герою».

А так — жизнь была щедра к нему, все у него было: ум, талант, красота, обаяние, верность в дружбе и верность друзей. Был дом, в который ты мог прийти в ночь-полночь и знать, что терпели­вая хозяйка обогреет и накормит. И хозяин будет тебе собеседником, не перестающим удивлять не­исчерпаемостью мыслей, побуждающих тебя к размышлениям.

И будет весело, ведь хозяин веселый. Два пре­красных сына — журналист и художник — встре­тят тебя в этом доме. И уходил ты с той стойкой радостью, которую дает сознание: какой блиста­тельный друг у тебя, как ты его любишь.

Мы все его любили. Потому мы тоже свободны. Свободны от забвения. Мы несвободны лишь от нескончаемых уроков, которые преподала нам его нелегкая «легкая жизнь». Уроков, которые хочется постигать заново и заново. И первейший из них: трудна в нашей профессии легкость.

И еще. После известия о кончине Александра Каверзнева на телевидение пришло много писем и телеграмм от зрителей, называвших его «люби­мым комментатором». Авторы их были разных профессий — от разнорабочего до академика. Интерес к его работе был всенароден. Но ведь то, что он делал, никогда не было отмечено нарочи­той простотой, которая сродни упрощенству. И все-таки он был доступен всем. Он никогда не пытался заискивать перед зрителем, стремясь нра­виться. И все-таки нравился всем. Потому-то и нравился, что оставался самим собой. Вероятно, для того, чтобы твое слово, твоя работа стали все­общими, нужно, чтобы они в первую очередь были до конца твоими. И это тоже для меня професси­ональный урок Каверзнева. И человеческий урок. Он был таким, каким был. Мне нет нужды вно­сить в память поправки. Такую память легко сохра­нять.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23

Похожие:

Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Mini-vidas автоматический анализатор для быстрого обнаружения патогенов...
Около 100 всемирно известных референсных лабораторий (usda, fda, другие государственные лаборатории) и крупнейшие международные компании...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Внимание! Всем-всем-всем!! Грипп…
Заразиться им очень легко. Вирус гриппа передается от больного человека здоровому воздушно-капельным путем (при кашле и чихании через...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Внимание! Всем-всем-всем!! Грипп…
Заразиться им очень легко. Вирус гриппа передается от больного человека здоровому воздушно-капельным путем (при кашле и чихании через...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Виктории Бурматовых «Искусство жить»
...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Список и размеры известных компьютерных программ

Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Коммуникации
Виктор Бойко – один из самых известных в нашей стране знатоков практической йоги
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Инструкция о мерах безопасности в быту для обучающихся действия населения...
Внимание всем!”. Услышав его, следует непременно включить телевизор, репродуктор радиосети и внимательно прослушать сообщения местных...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Методика по определению мотивации обучения в вузе
При создании данной методики автор использовала ряд других известных методик. В ней
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Назначение и состав методологий внедрения
В качестве наиболее известных примеров методологий можно привести следующий, далеко не исчерпывающий перечень
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Справочные ресурсы 3 Форумы, новости, музыкальные журналы и издательства 6
Интернет по музыке. Некоторые из них являются оригинальными сетевыми источниками, другие электронными аналогами известных печатных...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Преемственности поколений актуальна, как никогда
Отец? Во всем его могуществе, во всем его многообразии? Хотелось бы влиться, войти в этот процесс творения и ни единым лишним движением,...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Исламский энциклопедический словарь
Исламе, различных мусульманских сектах, биографические данные о членах семьи Пророка Мухаммада, его сподвижниках и их последователях,...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Урок русского языка во 2 классе (1-4). Умк «Начальная школа XXI век»....
Дидактическая цель: вторичное осмысление уже известных знаний, выработка умений и навыков по их применению
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Проф. Джон А. Соломзес, Проф. Вэлд Чебурсон, Док. Георгий Соколовский
...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Электрическая фритюрница ef
Они оснащены электрическими элементами производства известных фирм, экономят электроэнергию. Вращающаяся головка удобна в эксплуатации,...
Шергова Г. М. Ш49 Об известных всем / Г. М. icon Инструкция gsm-sw-a1 розетка Пожалуйста, внимательно прочитайте инструкцию,...
Данное устройство простое и надежное в эксплуатации, при его изготовлении использовались высококачественные компоненты, таких известных...

Руководство, инструкция по применению




При копировании материала укажите ссылку © 2024
контакты
rykovodstvo.ru
Поиск