4. КИЕВ. УГОЛ БОЛЬШОЙ ЖИТОМИРСКОЙ И СТРЕЛЕЦКОЙ
Не верилось, что взяли Киев, Москву, Ленинград...
Если взяли Киев... Мой старик, семидесятилетний ученый, дядя Борис... Он усыновил меня после смерти родителей... Старый холостяк. Простой, как дитя. Ученый с мировым именем. Он безукоризненно владел всеми европейскими языками. Знал их около восемнадцати. Блестящий знаток литературы, истории, философии, ценитель искусства, доктор ботаники, доктор медицины хонорис кауза,.. профессор. И его, издеваясь, могут потащить на расстрел какие-то сопляки в серо-зеленых шинелях?!. Над ним будут насмехаться подонки, чья единственная заслуга, что они родились не евреями!.. Или его, как большого ученого помилуют и он будет ходить с шестиугольной звездой на спине?..
Киев... В доме на углу Большой Житомирской и Стрелецкой сейчас немцы!.. Дом с плоской крышей. На ней мы играли в футбол и побеждали все другие дворовые команды. Они не умели так ловко обходиться нижними пассами, а их вратари боялись падать на бетон... Дом строил Павел Федотович Алешин, друживший некогда с монархистом Шульгиным, принимавшим отречение Николая второго. Дом заселили осенью тридцатого пайщики — врачи, профессора, сам архитектор Алешин и второй инженер-строитель Юдовский. При строительстве во дворе, имевшем форму подковы, снесли маленький одноэтажный домик. В нем, рассказывал дядя Борис, некогда жил известный поэт Надсон.
После эпидемии сыпного тифа Юдовский, потеряв жену женился вторично на некоей Забеле, родственнице знаменитой певицы Мамонтовской оперы, жены художника Врубеля.
А, может быть, дом разрушен бомбежкой?.. Я знал всех его жильцов. Дружил с Зориными, с Жориком, внуком кардиолога профессора Саввы Филипповича Тартаковского. Его красавица дочь Лидия Саввишна была невестой сына Шульгина. В восемнадцатом или девятнадцатом году молодой Шульгин посватался к Лидии Саввишне. Назначили день свадьбы. Собрались гости. Вдруг пришли товарищи жениха — белые офицеры — и прямо со свадьбы увели его. В бою под Бердичевом он погиб. Так и осталась свадьба недоигранной. А лет через пятнадцать после окончания гражданской войны Лидия Саввишна познакомилась с академиком Иваном Ивановичем Шмальгаузеном. Я его хорошо запомнил — лысый, худощавый, белесый, лет на двадцать старше Лидии Саввишны. Он был известным генетиком. В гостях у Жорика я их часто видел. А потом... году в тридцать седьмом, Лидии Саввишне припомнили, что она невеста сына Шульгина... Напрасно Савва Филиппович хлопотал, ездил в Москву... Лидию Саввишну сослали куда-то в бухту Нагаева, в Магадан. Об этом узнали уже после смерти Саввы Филипповича. Сердце одного из лучших кардиологов Украины не выдержало...
Как все в доме, дядя Борис имел частную практику. У него была химико-бактериологическая лаборатория. Дед, Илья Борисович, учитель начальной местечковой школы, был страстным книголюбом. В пятикомнатной квартире не было ковров, модной мебели, никакого настоящего уюта. После смерти матери, она на год пережила отца, а затем и деда, в квартире оставались двое — дядя Борис и я. И книги. Все комнаты были заставлены шкафами с книгами. Помню, к дедушке приходили его знакомые книголюбы — бывший ректор Киевской духовной академии отец Глаголев, раввин Гроссман, красавец священник Софийского собора отец Виталий, светлоглазый, похожий на Христа. Он казался молодым в этом обществе: ему всего было около пятидесяти пяти лет.
В сумме всем четверым было лет триста пятьдесят. Они подолгу вчитывались в старинные тексты, вполголоса спорили, советовались. Особенно частым гостем и другом деда был отец Глаголев, милый старик небольшого роста, но более плотный, чем худощавый дед. Глаголев во время известного черносотенного процесса — «дела Бейлиса» — в ответ на провокационные утверждения ксендза Пронайтиса открыто заявил, что, изучив все еврейские книги, нигде не нашел даже намека на то, что евреи в ритуальных целях должны совершать убийства иноверцев.
Меня еврейскому языку не научили и учить не пытались. Но иностранные языки я знал.
Предвоенный Киев был городом многонациональным. Школы — польские, немецкие, еврейские, татарские, украинские, русские... Сын двоюродной сестры дяди Бориса, Люсик, после окончания медицинского института практиковал в Поволжье и вернулся оттуда с изумительной красоты голубоглазой блондинкой Евгенией Николаевной. Тетя Бэлла и Константин, родители Люсика, такие патриархальные евреи, радостно приняли в свою семью эту чудесную женщину. И родилась дочь Ирочка. После окончания финской войны Люсик еще оставался в Ленинграде. К нему приехала мать с Евгенией Николаевной и Ирочкой. Я их навестил.
А теперь значит — и тетю Бэллу, и Константина, и, может быть, Ирочку — тоже должны убить?!. Или уже убили... Люсик. конечно, на фронте. Он подполковник медслужбы.
А где гарантия, что фашисты после евреев, цыган и негров не захотят уничтожить поляков, белорусов, всех русских?.. Они возьмут Ленинград и какой-то фельдфебель будет насиловать Валю, русскую девушку, провожавшую меня на фронт?!. Такие думы заставляли меня, спотыкаясь, ускорять шаги.
Иногда я прислушивался. Издалека доносилась орудийная стрельба.
И вдруг я увидел большак. Лес тут изгибался этаким заливом, по краям подходил совсем близко к шоссе, а там, где притаился я, отстоял от него шагов на четыреста.
В «заливчике» несколько палаток на дощатых помостах. Тишина. Обед. От меня до палаток шагов двести. Между палатками я вижу большак, а по нему движется колонна машин. За ней другая. А над шоссе, охраняя его, низко-низко пролетают самолеты.
Обеденный перерыв кончился. Из палаток выскочили солдаты в серо-белых штанах. Выстроились. Человек тридцать. Офицер стал им что-то говорить.
Зажмуривая один глаз, наставив палец на цель, проверяю расстояние. Двести шагов. У моей старой винтовки прицельная рамка в шагах.
Очевидно, я в кого-то попал. Заметались. Поднялся крик. Но, выпустив обойму, я уже снова углублялся в лес, за холм, над которым свистели пули, сбивая ветки.
Странно: я владел немецким почти как русским, а грамматику знал, пожалуй, лучше. Но русские слова я мог разобрать на большом расстоянии, а немецкие нет. Конечно, когда они в нескольких шагах от меня орали «Рус, хэнде хох! Халът!» — я понимал и... бежал еще быстрее.
...В русских деревнях всегда давали что поесть, а в нерусских скупились, драли за кружку молока по пять-десять рублей...
Пожилые люди сразу догадывались, что я переодетый и грубо советовали явиться в ближайшую комендатуру и сдаться.
— Там накормят, — уверяли они, — там хорошо обращаются.
Еще при выходе из окружения, когда лейтенант и политрук оставили нас, мы объединялись и плутали по лесам маленькими группами. Как-то ночью мы прилегли и попутчик заговорил о плене. Там, дескать, накормят, спать будем в тепле.
Вел этот разговор человек в зеленой фуражке. Не принимая участия в болтовне, я отодвинулся к кусту и попытался уснуть. Но что-то настораживало.
Из-за уголка воротника шинели я незаметно приглядывал за «фуражкой». Ему было не меньше тридцати пяти лет. Он был груб, цинично говорил о женщинах и не был истощен, как большинство окруженцев. Кивнув на меня, когда я притворился спящим, он предложил: «Вот сдадим его. А нам за жида еще заплатят».
Сосед «фуражки» одобрительно поддакнул. Но третий спутник, молоденький солдатик, с которым я перед тем поменялся шинелями, запротестовал. «Фуражка» убеждал его. Но солдатик только мотал головой, не соглашаясь. «Фуражка» зло ругался сквозь зубы, уговаривая «задержать» и «сдать». А потом выцедил: «Вот сейчас, пока он спит... (Следующее слово я не разобрал)... и притащим в комендатуру. Спасибо скажут».
Во время наступившей паузы я тихонько потянулся и, будто за нуждой, завернул за куст, потом — за второй и, хотя ночь была темнющая, поспешил прочь от моих спутников.
Было такое... А еще выследили меня, когда я ушел из деревни, и в стоге, где оставил винтовку и шинель, только примостился ночевать.
Их пришло пятеро. Здоровенные ребята. Хотели окружить. Но я их окликнул, сразу поняв, зачем явились: двух узнал: они, когда я ходил по деревне, советовали идти сдаваться.
— Ну-ка ты, как там тебя, вылезай! — крикнул крепкий мужик лет сорока. — Отведем тебя в Померань. А то шляешься тут. Давай, выходи.
— Убирайтесь! — прошипел, я, наставив винтовку на них. — Кто сдвинется — уложу!..
— Ну-у, потише, — заметил другой кряжистый парень. — Убери! — и он шагнул ко мне.
— Прочь! — гаркнул я, нажимая на спусковой крючок. К счастью, грохнул выстрел. Двое поспешно отступили. Остальные затоптались на месте в нерешительности.
Направив ствол на них, я бросил: «А теперь — без предупреждения!» Они повернули.
— Быстрее! — они чуть прибавили шагу. Но первые остановились.
— А ну! — и выстрелил им вслед.
Когда пуля свистнула над их головами, они побежали.
Но ночлег был сорван. Пришлось опять углубляться в лес.
Два раза еще удавалось мне потом выбираться к большаку и обстреливать немцев на марше. Но пробиться через шоссе я не рисковал: непрерывным потоком по нему двигались войска, обозы, техника. А шагах в ста-двухстах по обеим сторонам дороги на лесных опушках и в зарослях кустарника дежурили патрули и часовые. И эти посты были частыми.
Пока гитлеровцы не бесчинствовали. Жители говорили, что солдаты угощают стосковавшихся по сладкому детишек «бонбошками», леденцами, гладят по головенкам, показывают фотографии своих «киндеров» и «фрау». В общем, люди, как люди. Правда, слышали, что поблизости от железной дороги, захватив в плен человек полтораста добровольцев-ополченцев, их тут же расстреляли из пулеметов. Ну, а евреев, комиссаров, само собой разумеется, расстреливают...
В селах, где раньше болтались окруженцы, теперь не мелькали красноармейские шинели. В одном селе бойкая грудастая бабенка лет двадцати пяти-двадцати восьми предложила мне остаться у нее «в примаках», обещала, что никакой «Ганс» не подкопается»: скажет «муж» — и все тут»: многие так пристроились...
Я поблагодарил, но отказался: наши дезертиром посчитают. Женщина стала уверять, что «война кончена», что «не придут красные». Но я не принял приглашение. А ночью, когда мерз в лесу под деревом, пожалел: хоть одну бы ночь отогрелся, обсушился. Но в то село больше не заворачивал, пробирался к своим...
С детства я был мечтателем и даже сейчас, блуждая по занятой врагом местности, строил воздушные замки: вот наши прорываются и я встречаю их «в полной амуниции» с винтовкой. А ведь многие побросали оружие, еще выходя из окружения. Конечно, карабин бы лучше: легкий, не так цепляется за каждую ветку. А тут, хоть несешь с убранным штыком дулом к земле, а все время цепляешь за кусты. А, если б, как у снайпера!.. С оптическим прицелом. Вот бы «нащелкал» у большака!..
Партизан не встречалось. Жители неопределенно говорили, что мол, первое время были, пока немцы не объявили, что кто выйдет из лесу, тех простят.
— И простили. Не тронули.
— А кто ж там прятался в лесу? — интересовался я.
— Председатель колхоза, из сельпо, даже коммунист один.
— И не тронули? — удивлялся я.
— Нет. Только будто подписку взяли, что ничего супротив не предпримут.
Я только головой качал: не верил.
Старая Семенова перед уходом из Кривина повесила мне на шею маленький крестик: носи на здоровье... И я носил.
За Крапивным я завернул в лоскуток плащпалатки и положил в трофейную жестянку для чистки винтовки комсомольский билет и билет профсоюза Рабис. Фото отлепил, спрятал в карман вместе с жетоном, в который вписал, благо он был незаполненный, «Александр Степанович Степанов», а адрес указал правильный, приписав игранные на институтской сцене роли. Убьют — найдут когда-нибудь и передадут.
Жестянку с документами зарыл под приметной березой на приметном месте, на высоком берегу речушки, на сгибе.
Блуждая по лесу, не раз натыкался я на раздувшиеся трупы. Смрад разносился далеко. Еще издали было видно, что трупы эти без шинелей. Конечно, сняты сапоги, если таковые были. Единственное, что валялось вокруг, — патроны. Но их у меня хватало.
Вот так я тоже буду валяться и никто не захочет подойти, никто не похоронит, каждый, как я, побрезгует даже порыться в нагрудном кармане истлевшей гимнастерки, чтобы найти жетон с фамилией и адресом без вести пропавшего.
Кто были эти люди? Бывшие люди. Скорее всего, такие же, как я, рискнувшие в ответ на окрик «штой!» бежать в чащу и там застигнутые шальными пулями.
Догадка подтверждалась тем, что трупы, как правило, лежали не очень далеко от дороги, шагах в ста-двухстах.
В одной деревне мне подсказали, что у лесника — он живет с другого конца в крайней избе — есть карта района.
Вечером я зашел к нему. Леснику было лет тридцать. Светловолосый худощавый с впалой грудью. Почему-то подумалось: туберкулезник.
Сперва он всячески отказывался, потом признался, что карта есть, но немцы запретили кому бы то ни было показывать. Я поклялся, что никому не скажу, что видел ее.
Лесник разложил карту.
Боже мой! Сколько же напетлял я за месяц и как мало продвинулся! На восток лежало Чудово, чуть западнее Тосно, а поблизости Померань и Любань. Вот, где я «курсировал».
|