8. ДРУГ ДЕТСТВА
Россия — не Франция. Они смотрят на нас свысока. Значит, и Валя и ее подруги, мои подруги для них только «цу плезир» (для удовольствия). Я не сомневался, что они несут нам рабство. Слова о «свободе», «освобождении от большевизма», «от годен», которые только и жили «при Советах», — этим меня не обманешь. Кстати, евреев «при Советах» сажали не меньше, чем представителей других народов, а то и больше. В тридцать седьмом — восьмом у нас в классе у трех четвертей учеников посадили кого-нибудь из родителей. А это были на три четверти евреи. В тридцать девятом кое-кого выпустили, но остальные не вернулись. Вот и у Соли, моего лучшего друга, дядю, участника гражданской войны, награжденного двумя или тремя орденами Красного знамени, тоже расстреляли. Муж Солиной сестры Бэллы был итальянцем. Родился чудесный малыш Руальдо Мансервнджи. Муж работал на дирижаблестрое под Москвой. Принял советское подданство.
В тридцать восьмом Балла приехала в Киев. Красавица стала старухой. Это в двадцать пять лет-то... Мужа расставляли...
А в тридцать четвертом нашего классного руководителя, учителя математики Александра Ивановича Финицкого?.. Его сына расстреляли в Ленинграде в связи с убийством Кирова. А фамилию Александра Ивановича, нашего общего любимца, мы прочли в киевской газете в списке расстрелянных... Александр Иванович, знаю, был благородным, мужественным человеком, Он знал, что его «возьмут» и предупредил, что если он завтра не придет, чтоб мы хорошо занимались... На завтра он пришел, а послезавтра его уже не было и через день мы прочли...
В смысле арестов соблюдался «интернационализм»... Евреев сажали и тогда, когда расправлялись с нэпом и во время «золотухи» (так называли в тридцать первом году акции по изъятию у населения золотых вещей и разных драгоценностей — «эпидемия золотухи»).
В Киеве в конце тридцатых годов пересажали немцев и поляков, закрыли их школы и театры. Закрыли также консульства Германии и других стран. Все посольства сосредоточились только в Москве.
Поражало, что коммунистов-немцев, бежавших из Германии от Гитлера, пересажали. Всем «шили» шпионаж.
Если в газете появлялась маленькая официальная заметочка «В прокуратуре СССР», все уже знали: начинается новая «кампания». Объявят о десятке «вредителей», а расстреляют и сошлют десятки тысяч.
9. «ЙОЗЕФ» СОВЕТУЕТ. РОТА ДОКТОРА ФЁРСТЕРА
Этот обер-ефрейтор никак не мог запомнить, что меня зовут Александром и упорно называл «Йозефом», потом опять Александром, потом снова Йозефом.
Каждый немец может взять пленного, увести его куда угодно и заставить делать что угодно. Никто не спросит. Если же не приведет обратно в лагерь, просто надо объяснить, куда девал русского — пристрелил или пристроил при своей части дрова пилить или полы мыть.
Так и этот обер-ефрейтор, буду называть его самого «Йозефом», взял меня и повел вдоль шоссе, желая облегчить мою участь. Это было в один из первых дней плена, когда я еще только привыкал к своей новой роли и к своей новой «биографии» (старше на четыре года, уроженец Челябинска и т. д.).
Йозеф, видя, какой я истощенный, попытался подкормить меня бутербродами из своего пайка, дал курить, и так как был с велосипедом, предложил, чтоб я держался за руль с одной стороны, он — с другой, чтоб мне легче было идти по шоссе.
Он спросил: верю ли я в Бога? Я ответил, что это жутко трудный вопрос и, если по-честному, я верю в судьбу: от нее никто не уйдет.
Тут Йозеф стал уверять, что Бог есть, что в нем все начала и все концы. Иозеф католик и, как все истинно верующие, считает войну противоестественной, грехом. Родители Иозефа очень набожные. Он с тяжелым сердцем принимает участие в войне.
Но... солдат есть солдат...
— Тебя надо пристроить где-нибудь при кухне, — сказал он. — Будешь там подкармливаться. Много ваших пленных работают у нас при кухнях. Вот, — показал он. — Тут у меня знакомый «шпис». Что такое «шпис» (старшина) я не знал и невольно забеспокоился.
Мы свернули с дороги и подошли к какому-то складу. Встретивший нас у входа хмурый оберфельдфебель исподлобья неприязненно глянул на меня:
— Это что за русский?
Иозеф объяснил, что я — пленный «шаушпилер» из «Петербурга». Неплохо бы пристроить, чтоб не голодал. Парень образованный, говорит по-немецки.
«Шпис» смерил меня взглядом с ног до головы, спросил сколько мне лет, откуда я, где учился и вдруг — в упор:
— А не еврейского происхождения?
Через два-три месяца на подобные вопросы я отвечал смехом: «Разве, если человек знает немецкий, он должен быть иудеем? Комедия!»...
Но эта встреча была, повторяю, в начале моего пребывания в плену.
Я почувствовал, что в груди у меня что-то остановилось и повторил то, что сказал, когда меня захватили в плен.
Йозеф разинул рот, «шпис» набросился на него: кому это он покровительствует? Неужели не видит, что никакой я не полунемец, а самый настоящий большевик, явно из проклятых немецких эмигрантов, которые в тридцать третьем убежали в Советский Союз, так как были неисправимыми коммунистами.
Я возразил, что родился здесь и за границей не был. Но «шпис» не поверил: больно гладко болтаю по-немецки «Шпис» приказал Иозефу, «скрывающегося врага» отвести в сторону и пристрелить, так как сомнений нет в том, что я — большевик.
Бедный Иозеф пытался возражать, но это лишь больше раскаляло «шписа». Он на него так прикрикнул, что мой добрый спутник только щелкнул каблуками и приказал мне побыстрее идти. «Шпис» вслед бросил, что проверит «исполнение приговора». Сам «шпис» вероятно последовал бы за нами и не погнушался проверить выполнение приказа, но не мог бросить открытым склад, где как раз пересчитывал консервные банки, всякие пакеты, упаковки, коробки, сложенные тут же возле входа в помещение — и без того доверху заполненное ящиками с продуктами.
Йозеф быстро повел меня прочь к шоссе и все время торопил, иногда оглядываясь.
Когда мы отдалились от злого «шписа», Йозеф стал меня укорять за мою неосторожность (он до «шписа» вовсе не думал о моем происхождении).
— Смотри, малыш, — говорил он, — нельзя быть таким доверчивым. Среди нас очень много собак, много скота («риндфи»). Ты должен говорить, что ты кто угодно, только не еврей, хоть бы у тебя ноги из задницы стали выдирать. Иначе пришлепнут: злодеев («безевихте») среди нас тоже хватает.
По пути «стрельнув» у какого-то встречного бутерброд для парня, который «перфект шприхт дойч», Йозеф на прощанье снова предупредил, чтоб я никому не смел признаваться в своем происхождении и вернул меня нашим охранникам.
Меня глубоко тронула сердечность Йозефа. Как-то, примерно через полмесяца, когда я с другими пленными работал на стройке деревянного дома в Чудово, я случайно увидел Йозефа, точнее, он меня узнал и подошел. Оглянулся, угостил сигаретами и тихонько спросил: «Ты никому не сказал?»
Я подтвердил: никому.
— Смотри, малыш, не смей признаваться: среди нас много собак («унтер унс гибтс филе хунде»).
Больше мы никогда не встречались.
Через день или два после знакомства с Иозефом, видимо, для проформы, всех, кто был в лагерном ограждении, повели на допрос: пленных положено допрашивать.
Процедура проходила на полянке. В центре ее на невысоком дощатом помосте сидели пожилой хауптман (капитан) и ещё два-три офицера. Вокруг стояли еще два-три офицера и унтер-офицеры. Офицер с узенькими погончиками, видимо, из прибалтийцев, переводил. Допрос носил чисто формальный характер, потому что среди нас «свежих» пленных не было, одна замученная пехота из осенних, а то и еще летних окружений.
Никто ничего не записывал, только считали: «Нойн унд нойн-цигстер,.. хундерт драй унд зэхцигстер» (девяносто девятый, сто шестьдесят третий» и так далее.
Подчас этот «допрос» носил анекдотический характер. Например, спрашивали фамилию, а растерянный пленный отвечал: «Слесарь» или «Плотник», а допрашивающие кивали: «гут» (хорошо) и махали рукой — следующий!..
Дошла очередь и до меня. Спросили: когда попал в плен, где служил, из какой дивизии (я назвал двести тридцать седьмую). Интереса я больше не представлял. Говорил через переводчика. Кто-то спросил: «беруф» (специальность), я ответил артист.
Хауптман внимательно посмотрел на меня:
— «Айн рехт интеллигентес гезихт» (интеллигентное лицо). Ви альт? (возраст).
Я сказал, что родился в 1918 году.
— Каине юдише абштаммунг? (Не еврейского происхождения?).
Что было делать? Поблизости стоял очень симпатичный черненький, как мавр, молодой врач, как я услышал по фамилии Ганнибал. Конвоировавший нас унтер сообщил ему, что я владею языком.
Я сказал то же, что при взятии меня в плен.
— Нну, тогда ты свою сцену больше не увидишь, — заявил хауптман.
— Тогда расстреляйте меня.
Офицеры переглянулись. Гауптман, его фамилия была Гофман, поморщился, подозвал доктора Ганнибала и они тихонько перекинулись несколькими фразами. Ганнибал подошел ко мне, спросил, откуда я, играл ли в немецких драмах, как отношусь к творчеству Гёте, Шиллера. Я ему прочел наизусть первый монолог Фауста. Он обалдело раскрыл рот и подвел меня снова к хауптману. Я и тут повторил монолог, добавив балладу Шиллера «Перчатка». Хауптман заулыбался, но развел руками: ничего не поделаешь — еврей... После этого мы с доктором разговорились. Он оказался культурным человеком. Касаясь известных мне имен крупных медиков, я назвал и своего дядю, профессора Клейна из Киева. Ганнибал знал его труды, в частности по каким-то сывороткам, считал его немцем, что я не оспаривал. Доктор посоветовал мне никому не говорить о своем происхождении.
Между тем, еще несколько сот пленных опросили таким же «скоростным методом». Начальство могло доложить, что произвело допрос. Пленных рассортировали. Те, что назвались плотниками, столярами, печниками, кровельщиками, стояли в стороне. Мне приказали стать вместе с ними. Затем нас повели мимо развалин поселка или города, привели к полуразрушенному двухэтажному деревянному дому типа общежития. Здесь конвоиры передали нас другим солдатам, а те приказали войти внутрь и там разместиться. Нас набралось около двухсот человек. Все обрадовались, что, наконец, после долгих мытарств у нас крыша над головой; растянулись на грязных полах, прижались друг к другу и заснули.
Утром нас выстроили во дворе, обнесенном колючей проволокой. Сухощавый бледный лейтенант с узким лицом, седой, подозвал двух пленных, перебежчиков Карла и Франца из Немцев Поволжья, не пришедших с нами, а уже находившихся при взводе лейтенанта. Через них он объявил, что мы должны привести в порядок это общежитие, но, конечно, после своей основной работы. Нам, так называемой рабочей роте, предстоит строить и ремонтировать дома и квартиры офицеров немецкой армии, так как они не привыкли жить в таких условиях, как в России.
Лейтенант Фёрстер добавил, что приказал своим солдатам относиться к нам по-человечески, хотя Россия, в силу того, что не примкнула к «Генфской» (Женевской) конвенции, бросила своих пленных на произвол судьбы. Но немцы — люди гуманные, а потому, он в частности, постарается, чтобы нас получше кормили, будет стараться создать условия, лучшие, чем те, в которых мы находились до сих пор.
У ворот уже дожидались конвоиры. Каждая часть, которой требовались строительные работы, с утра делала заявки, высылала сюда своих конвоиров и доктор Фёрстер распределял по ним рабочую силу. Опоздавшие заказчики ее не получали. После развода в зоне оставались повар, два-три пленных, коловших дрова, убиравших мусор, таскавших воду. Первые дни Фёрстер оставлял в зоне еще человек десять для починки крыш, печей, полов.
Не уходили на работу также Карл и Франц, околачивавшиеся за зоной у немецкой кухни. Обоих перебежчиков считал» безвинными страдальцами. Они получали армейское довольство» («фэрпфлегунг») и передвигались без конвоя.
Они были из крестьян. Румяный толсторожий Карл держался высокомерно, хотя грамотностью не превосходил своего земляка. Худощавый Франц казался добродушным и, не в пример приятелю, менее болтливым. Карл любил при гитлеровцах распространяться об ужасах жизни немцев в Поволжье и всячески ругал русских и, если пленный просил перевести какую-нибудь просьбу (а переводил он плохо), сперва ругал беднягу, а потом или отказывал, или нехотя переводил, снабжая самую безобидную просьбу, например, что пленный чувствует себя плохо и просит дать ему завтра немного отлежаться, своими комментариями. Обычно это приводило к отклонению просьбы. Со мной Карл держался настороженно, зная, что я владею языком. Но ни с тем, ни с другим я не искал близости. А Фёрстер и пленные предпочитали пользоваться моими услугами, так как я переводил всегда точно и лучше формулировал мысль.
В рабочей роте, благодаря самому Фёрстеру, пленных не били. Полиции не заводили. Когда один пленный пожаловался лейтенанту, что на работе конвоир его ударил, Фёрстер на следующий день утром отказал в рабочей силе той части, где это произошло.
Но кормили плохо. Одну немецкую буханку хлеба давали на семь человек (около двухсот граммов на одного). Приварком была жидкая баланда. Фёрстер приказал сливать в нее остатки от немецкой кухни. Но много ли их у взводной кухни?..
В двухэтажном бараке-общежитии, разделенном на маленькие комнатушки-секции, в каждой валялось на полу шесть-восемь человек. На первом этаже разобрали несколько перегородок и сделали нечто вроде конторы, канцелярии, где Фёрстер или дежурные унтер-офицеры принимали заказы на рабочую силу.
В узенькой угловой комнатушке еще с тремя пленными спал майор медицинской службы. Крупный человек лет сорока пяти, он тяжело переносил постоянное недоедание. Его, как и меня, захватили в плен после длительных скитаний по лесам и деревням при выходе из окружения. Вскоре у него начали отекать ноги.
Не доверяя Карлу и Францу, он через меня попросил Фёрстера добавить ему рацион. Когда Фёрстер утром делал развод, майор вышел из строя, приблизился к лейтенанту и указал на меня. Я попросил разрешения также выйти из строя и перевел его просьбу, акцентируя возраст майора и сердечную болезнь.
Фёрстер внимательно посмотрел на врача и обещал что-либо придумать. Действительно, вечером майор мне сказал, что в обед через нашего повара ему передали немного хлеба и кусочек маргарина и сообщили, что будут поддерживать его.
Еще до того с этим майором мы таскали доски на постройке «особняка» для какого-то немецкого офицера. Вдруг все вокруг засуетились.
Мимо нас шла группа офицеров, а среди них жилистый старик с жесткими хищноватыми чертами худого лица. Это был командир «чертовой», 161-й дивизии вермахта генерал-лейтенант Гёнике. На вид ему было лет шестьдесят пять.
Вдруг застрекотали пулеметы, заквакали скорострельные зенитки и в воздухе появились наши милые «чайки». Все взоры обратились к ним. Гёнике сделал несколько шагов в сторону, очутился рядом с нами и задрал голову, как мы.
Не в пример нам, неопытным воякам сорок первого года, немцы стреляли из всех видов оружия по самолетам, вынуждая их либо отклоняться от курса, либо держаться на большой высоте, откуда хуже вести наблюдение и прицельный огонь.
Наших отогнали, но не сбили.
Неожиданно совсем рядом я услышал голос генерала: «Хауптман Домбровский, это что за вшивые пленные?»
Плотный хауптман с маленькими усиками, а ля Гитлер, вытянулся перед генералом: «Сейчас выясню», — и резко обратился к ничего не понимающему майору: «Откуда? Из какого лагеря?»
Майор растерялся и, открыв рот, только успел выдавить: «Не понимаю». Хауптман в сердцах толкнул его и обругал.
— Простите, — вмешался я. — Это врач. А мы — пленные из рабочей роты доктора Фёрстера.
— Врач! — воскликнул хауптман, — так почему же он не говорит по-немецки?
— Он знает латынь, — нашелся я.
Генерал приблизился. Хауптман доложил ему. Гёнике исподлобья оглядел нас.
— А ты кто? — спросил он меня.
— Пленный.
— Кто по профессии?
— Артист.
Генерал сжал губы, помолчал, опять посмотрел на меня, отвел взгляд, повернулся к хауптману: «Дер керль шпрнхт дойч унд зит фердаммт интеллигент аус. Зольхе зинд безондерс ге-фэрлих. Зи кёнен ин ауф дэм нэестен баум ауфхэнген. Вир браухэн каине шаушпилер». (Парень говорит по-немецки и выглядит чертовски интеллигентно. Такие особенно опасны. Вы можете его на ближайшем дереве повесить. Нам не нужны артисты.)
— Яволь! — вытянулся хауптман.
В этот момент перед оглянувшимся генералом появился другой офицер и доложил, что машина подана. Действительно, роскошная легковушка, сверкая черным лаком, подъехала неслышно и остановилась. Генерал снова посмотрел на небо, где таяли вдалеке силуэты наших нетронутых ястребков, и с неожиданным проворством влез в автомобиль. Офицеры вытянулись во фронт. Появились еще две машины. В них быстро вскочили офицеры свиты, в том числе хауптман Домбровский, и уехали за генералом.
— Старый офицер, — сказал вслед Гёнике конвойный. — Сорок пять лет в строю». Я перевел все врачу. Он заволновался:
— Тебя же могут повесить, вернутся и повесят.
Я пожал плечами: подождут. Поблизости нет ни одного дерева и ворот нигде нет. На чем вешать?
|