{46} меня ударила и соскочила на пол!» И все это с горестной досадой. Правда, палец был действительно основательно поранен.
Сейчас в пересказе это звучит почти нелепо — немолодая женщина! Но как описать широко открытые глаза, полные возмущения и гнева, передать горькую, детскую обиду — за что?!
Когда начиналась осень и предстоял отъезд с дачи, Мария Ивановна приходила в тревожное и грустное настроение: чем больше ее тянуло укрыться от дождя и холода в комфортабельной и теплой московской квартире, тем более она чувствовала себя виноватой перед тем, что здесь оставляла в одиночестве на произвол судьбы. Трогала рукой бревенчатые стены, оглядывала комнаты, ласково и виновато посматривала то на печку, то на любимый угловой буфет, сделанный когда-то по ее собственному проекту. И говорила: «Господи! Скорей бы уж. Закрыть за собой калитку и не думать, как они тут будут зимовать!»
И все абсолютно искренне, без остатка, без оглядки. Полное перевоплощение. Обращение с предметами часто приобретало такой «игровой» характер. Чайник со свистком на даче Мария Ивановна любила, как живое существо, и, услышав призыв, торопилась к нему, на бегу ласково успокаивая: «Иду, мой милый! Иду, мой верный! Ты никогда не подведешь. Иду».
Так же «небытово» она говорила. Употребляя разговорные формы и жаргонные словечки вплоть до вульгаризмов, если нужно, Мария Ивановна делала это с таким изяществом, даже изысканностью, что в ее устах все становилось каким-то очищенным и отвлеченным. Смысл не только оставался, но заострялся в юморе, бытовая характерность отступала.
То же с анекдотами, кроме «сала» (как она выражалась), которого не выносила категорически. «Еврейские», наоборот, обожала. Любимое воспоминание — состязание с С. М. Михоэлсом на лучший (идиш) акцент. Михоэлс до упаду хохотал, но вполне всерьез и безусловно уступал ей пальму первенства. «Жаргон» она шаржировала с обаятельной, доброй, прямо-таки любовной подоплекой. Это были настоящие маленькие шедевры ослепительного юмора и столь же ослепительного мастерства. Нина Михайловна Демурова, переводчик Льюиса Кэрролла и пьесы Олби «Все кончено» в опубликованном варианте, постоянный консультант Марии Ивановны по поводу переводных текстов (преимущественно для радио), любила рассказывать эпизод совместного похода по делам, связанным с общей любовью к старинной мебели. Отправились на Сивцев Вражек смотреть секретер. Тут уж Мария Ивановна в роли консультанта. Старый дом, узкая чугунная лестница, чуть ли не витая. Прошли по длинному полутемному коммунальному коридору, заставленному всяким хламом, и оказались в не очень опрятной комнате, тоже заставленной, но уже отнюдь не хламом. Стали разговаривать с хозяйкой, умной, приятной, колоритной еврейской старухой. Мария Ивановна сидела на краешке стула, тише воды ниже травы, больше молчала, как будто бы и вовсе не {47} смотрела вокруг, разглядывала секретер. Пробыли с четверть часа и ушли. На лестнице никого, полная тишина. Тут Мария Ивановна остановилась на площадке между маршами и стала играть старуху — весь разговор подряд, полный текст со всеми словами, интонациями, мимикой и жестами. И сразу возник образ, где с чуть шаржированной рельефностью выступило все — и доброта, и бедность, и чувство собственного достоинства, и беспомощность возраста, и мудрый опыт долгой нелегкой жизни.
Актеры, большие мастера по части хохмачества, всякого рода непристойностей и сомнительных анекдотов, стеснялись ее и замолкали, когда она входила. Она удивлялась: «Почему? Ведь я тоже могу анекдот рассказать и выразиться могу». Могла. Но было то, да не то. Она даже произносила такие слова с каким-то особым движением губ или жестом руки, как будто отстранялась заранее.
Помнится, А. Д. Попов описывал репетицию «Ромео и Джульетты» и говорил, что обаяние Бабановой на сцене есть результат упорного и тщательного труда. В жизни все было наоборот: она была естественно очаровательна тогда, когда не думала об этом, не следила за собой и не чувствовала себя мишенью посторонних взглядов. Свое сценическое обаяние она могла контролировать, а в жизни контроль убивал. Как-то раз на радио в ответ на очередной острый приступ самокритики Роза Иоффе, хорошо ее знавшая, сказала: «Мария Ивановна! Если бы вы себя видели, когда стоите у микрофона и ни о чем, кроме работы, не думаете! Я готова завидовать сама себе!»
Так что бытовой характерности Мария Ивановна не принимала (для себя!) даже у любимейшего Островского, и Арбузов обижался зря.
А теперь вернемся к постановке «Нас где-то ждут». Итак, теперь Арбузов мэтр и говорит на репетиции: «О публике не волнуйтесь. Она умнее нас и все поймет, как надо». «Видали, какой стал, — комментирует Мария Ивановна. — Правильно! Так ее! Чего теперь стесняться!» Пьеса пошла и оказалась совершенно пустой. Хотя Охлопков, как мог, постарался. Кажется, там тоже была «дорога цветов». О Марии Ивановне одна интеллигентная знакомая сказала, видимо, все, что можно было сказать: «Прелестный облик, но что тут играть?» «Облик» нашел применение: Мария Ивановна, в числе прочих своих необычностей ненавидевшая сниматься, отныне использовала фотографии в этой роли, «как в жизни», для всяких официальных целей.
Отношения с Арбузовым, в общем, не испортились. Что-то в них все же, конечно, было. Кажется, тогда Мария Ивановна попросила его продать ей ее портрет в «Тане» работы Фонвизина, который не купила вовремя («денег не было, не догадалась занять!»), а он купил. «Ишь, чего захотела! Я что, дурак? И не надейтесь!» — был ответ. Она была и расстроена, и растрогана.
{48} А дальше шли пустые годы. Мария Ивановна как будто даже начинала привыкать к ничегонеделанью. Тяжелое, подавленное настроение тоже становилось нормой и, конечно, жизнь не украшало. Впрочем, при такой лабильной нервной системе мрак мог быстро и неожиданно смениться ярким светом. Тогда к ней ненадолго возвращалось «игровое состояние», она каламбурила и острила по поводу и просто так, и всех буквально парализовало от смеха. Жизнь казалась в такие моменты прекрасной, веселой и легкой. И главное — захватывающе интересной, потому что ее фантазия, воображение и мысль были неисчерпаемы. Мы говорили тогда частенько до глубокой ночи. Часами анализировали психологические ходы и мотивы, окружающих и друг друга. В эти годы я много узнала о ней от нее самой. Она рассказывала, например, о том, как мучилась всегда от своей непохожести на других: «Ну почему я такая! Какой-то выродок! Все не так, как у людей. Каждое лыко в строку. Дворник поздоровался не так — целая драма!»
Слово «дворник» тут не гротеск и даже не преувеличение. Необычная ранимость Марии Ивановны приводила к тому, что любая шероховатость в отношениях с людьми, мимо которой многие прошли бы, ничего не замечая, легко превращалась в травму. Окружающие этого часто не знали, так как, во всяком случае в зрелые годы, она полностью владела собой и ничего не показывала. Дома все эти драмы, конечно, разворачивались в полную меру. Большую проблему составлял комплекс одиночества. На него нельзя было повлиять, потому что одиночество это было также не бытового, а какого-то совсем иного свойства — одиночество, предопределенное положением исключительной личности среди обычных. Конечно, Марии Ивановне этого никак нельзя было объяснить, подобных трактовок своей особы она не допускала.
Сложные соотношения личных свойств и обстоятельств усугублялись тем, что многие из людей, с которыми Марию Ивановну сводила судьба, по своему уровню не могли выйти за рамки самых примитивных трактовок ее поведения. Да это было и не просто. Получив «удар», Мария Ивановна делала непроницаемо любезное лицо, и партнер ничего не замечал. А уж тогда, когда прошло время и она достаточно остыла, чтобы ответить «в белых перчатках», он и вовсе все забыл и недоумевал — в чем же дело? Отсюда легенды о ее невозможном характере, неожиданных взрывах, непомерных требованиях к людям. Большая часть такого рода обвинений всегда была основана на неумении или нежелании ее понять.
При этом без всякого сомнения можно сказать, что Мария Ивановна любила людей и постоянно к ним тянулась; это, конечно, значительно усугубляло остроту конфликтов. И, с другой стороны, ничуть не мешало ей оставаться страстной, убежденной индивидуалисткой. Очень известное равновесие противоречий. Больше всего на свете она боялась раствориться в массе, {49} как будто бы о чем-то подобном вообще могла идти речь. Насчет своего индивидуализма никогда никаких комплексов не имела. Это было неотъемлемо и богоданно, одно из немногих свойств своей личности, на которые она не подымала руки. Сейчас это темпераментное отношение к проблеме может показаться некоторым преувеличением, сейчас, когда все главные понятия более или менее встали на свои места и Марк Захаров говорит о том, что «аплодисментами не делятся», а Георгий Товстоногов поясняет: «Театр это иерархия талантов, в нем неизбежна и целительна творческая конкуренция. В нем естественно кристаллизуется ядро ведущих актеров, которых хочет видеть зритель».
А тогда, в эпоху всеобщей уравниловки и «демократизации» всех представлений, демократизации в худшем смысле слова? Напомню кое-что: комсомольский пост за кулисами, который делает замечания актерам, подгоняя ход репетиций, и директор — забойщик по профессии, соответствующей компетентности.
Или вот еще воспоминание, эпизод, с необычайной яркостью показавший атмосферу неуважения, которая была создана в театре вокруг Марии Ивановны Бабановой. Однажды, видимо, весной, потому что было еще светло, мы шли по двору Театра Маяковского на спектакль. Из актерского подъезда вышел низкорослый молодой человек. Поравнявшись с нами, он развязно остановил Марию Ивановну и стал ей подробно рассказывать, как «сегодня утром замечательно сыграла Светка». Речь шла о том, как я выяснила позднее, что в этот день С. Немоляева вводилась в какую-то советскую пьесу. Я стояла и слушала, ошеломленная неприличной нелепостью этой сцены, и думала: что он мелет? он что, не понимает, с кем говорит? это актер? В этот момент Мария Ивановна прервала: «Извините, Юра…» и пошла. Я взглянула на нее. На лице какой-то след надменности. Я спросила: «Кто это?» «Его зовут Юра Ершов». «Актер?» «Да, маленький. Или вспомсостав. Не помню». Мы поднялись на второй этаж, и разговор прекратился. Очень симптоматичная ситуация: маленький актер, который запросто останавливает Марию Ивановну Бабанову, идущую на спектакль, потому что ему невдомек, чем измеряется ее работа, «иерархии талантов» для него не существует и к уважению он не приучен.
Много было и еще «любимых» сценок, которые вспоминались всю жизнь и разыгрывались с иронической горечью. Актер на выходах (не будем вспоминать фамилии), он же и партийный деятель, возмущается: «Я сыграл в этом месяце 18 спектаклей и не жалуюсь, а вы всего 14». «Еще и премию получил за перевыполнение плана», — комментирует Мария Ивановна.
И вот еще наблюдение: «Идут. Лица мрачные, торжественные, замкнутые. Пара выходных актеров, кто-то из администрации, кто-то из цехов, комсомольцы. На вопросы не отвечают. Нам знать не положено. Элита, руководство. Идут “решать” {50} план работы театра, репертуар. Они будут решать, а работать будем мы».
Вот от этого смешения понятий Мария Ивановна и стремилась всю жизнь отгородиться своей декларацией индивидуализма. Если бы она дожила до того дня, когда требования для театра «людей не просто культурных, а высококультурных, не просто приблизительно компетентных, но абсолютно компетентных, чутких к искусству…» пусть в дискуссионной статье, но изложены в газете черным по белому (Г. Товстоногов «Размышления в день премьеры»), то, может быть, снялась бы острота проблемы. А может быть, и нет. Ведь под дамокловым мечом злосчастной уравниловки прошла почти вся жизнь, и то, что больно врезалось в сознание, не так легко было преодолеть.
Пожалуй, этот «индивидуализм», этот якорь спасения был в Марии Ивановне единственным порождением времени, которое последующие годы не смогли откорректировать. Впрочем, надо сказать по-другому: этот «индивидуализм» был тем чувством собственного достоинства высокоодаренной личности, которого не смогли сломить даже страшные годы сталинизма. Ведь роль «винтика» Марии Ивановне решительно не подходила, а защищать свою личность ей приходилось не просто от равнодушия и хамства ближайшего окружения, а от всей нечеловеческой атмосферы, которую установил режим.
Еще в школе о ней говорили: «Она нравственная». Это было предметом гордости. Действительно, имела и неукоснительно, убежденно отстаивала определенные моральные принципы. И в жизненном, и в профессиональном поведении была абсолютно неспособна на какую бы то ни было непорядочность. Не любя патетики, разговоры об этом всегда переводила в юмор: «Иной раз и хотелось бы, может быть, сделать какую-нибудь подлость, проще было бы. Да ведь самой же будет хуже. Совесть так загрызет, что не обрадуешься. Так и приходится воздержаться!» (Последнее — со вздохом сожаления.)
В какой-то момент ее усиленно приглашали вступить в партию. Разговоры были вкрадчивые: «Вы будете иметь любые роли, поездки за границу». Она отказалась: «Ролей и благ не покупаю. А в партии быть не могу. Просто по характеру. Не могу безусловно подчиняться. Например, мне прикажет партия — пойди и убей! А я могу убить? Нет! Значит, не имею возможности обещать, что выполню любое поручение. И потом, тут надо раствориться в коллективе. Это мне не подходит». Смеясь, оправдывается: «Я ведь максималистка. Это мне Штраух сказал. Я сначала удивилась. Раньше как-то даже слова этого не слышала. А потом поняла, что он прав. Он интересный был. Мы как-то ехали играть в Самарканд и всю ночь проговорили в поезде с большим увлечением. Он был интеллигентный, много знал. А труппа серая. И мне он сделал комплимент: “А я и не знал, что вы такая умная”. С ним было хорошо дружить. Но не было возможности. Глизер ревновала ко всем. Она ведь знаешь какая {51} была — страшный человек, на все способна. А эту поездку я очень запомнила».
В эти годы Мария Ивановна много времени проводила дома, в своей красивой квартире на улице Москвина и на своей совсем по-иному красивой даче. «Мой дом — моя крепость!» — так говорят англичане? Да, именно так было. Вкус к старинной мебели Мария Ивановна, как очень многое другое, получила от Мейерхольда. Несколько раз была у него дома в Брюсовском и пленилась этим стилем на всю жизнь. Потом всегда покупала, возила с гастролей (из Ленинграда, конечно), находила что-то лучшее и заменяла уже имевшиеся вещи. Это ей никогда не надоедало. Никогда не было лень. На это всегда было настроение. Мебель красного дерева не позднее середины XIX века, очень немного мягкой из родительского дома. Фарфор, хрусталь и бронза, старинные часы, люстры, лампы. На стенах миниатюры, живописи немного, но настоящей: Аргунов, Богаевский, Молинари. И Фаворский. Один подлинный Торвальдсен. Пять шкафов с книгами, не считая полок в передней.
Даже названия у вещей старинные, уютные: поставец, бобик, комодик жакоб, шкафчик буль, павловский буфет… Елизаветинская люстра… В этой квартире было такое чувство, что находишься под охраной веков, что здесь продолжается духовная жизнь прошедших поколений — вкус, интеллект, талант, мастерство. Мария Ивановна не просто любила и покупала старинные вещи. С большим увлечением и вкусом, который специалисты считали безошибочным, она создавала интерьеры, а потом постоянно меняла их, стремясь к эстетическому совершенству, традиционной гармонии симметричных форм и просто уюту. Обязательным условием считала при этом целесообразность с точки зрения практического использования вещей. Если этого нет — так она утверждала — все остальное превращается в пустую претензию. Этим требованиям должна была соответствовать и картина в целом, и каждый ее фрагмент. Если, например, в столовой находился большой круглый стол-сороконожка, то тщательно отработан был и весь антураж вокруг: с трех сторон стулья и кресла, с четвертой маленький диванчик у стены, а по бокам его консоли. На столе лампа севрского фарфора, на консолях вазы с цветами или без цветов, смотря по времени года. Над диваном большой темный женский портрет — масло. А под ним светлый карандашный рисунок в резной широкой раме — женская головка. По сторонам бронзовые бра с двумя свечами каждое и с гирляндой хрустальных подвесков, под ними яркие фарфоровые тарелки с цветочным рисунком. Тарелки время от времени менялись. Вот такой, например, уголок. В каждой комнате два или три источника света кроме верхней люстры. И зеркало. Постепенно все здесь превращалось в произведение искусства, совершенный мир гармонии и красоты.
|