Скачать 5.92 Mb.
|
Характерообразующие признаки русских революций Какая же комбинация черт характерна для русских революций и отличает их от революций в других странах? Во-первых, грандиозный, поистине космический масштаб, а также мистический и натуралистический оттенок революционных событий. Революции в России начинаются не с мятежного своехотения людей, а с того, что против власти поднимается природа, мироздание, в общем, Хаос vs. Космос. Климатические эксцессы, неурожаи и голод начала XVII в.; цепь зловещих предзнаменований (начиная со знаменитой давки на Ходынском поле) и роковых неудач тремя столетиями спустя, в правление последнего Романова; череда природных бедствий, техногенных катастроф (чего стоили только авария на Чернобыльской АЭС и армянское землетрясение!), катастрофическое падение цен на нефть и прочие большие и малые напасти, обрушившиеся на страну с приходом к власти Михаила Горбачева. Итак, первая обобщающая характеристика русской революции – ее над- и внечеловеческое измерение: кажется, из-под заклятия вырываются и обрушиваются на русское общество хтонические силы. Даже техногенные катастрофы, то есть обусловленные, в конечном счете, деятельностью человека, воспринимаются как надчеловеческие, стихийные и, в этом смысле, природные явления (что, впрочем, логически вытекает из понимания техники как второй природы). Хаос стихии - природной и техногенной - берет вверх над человеческим порядком-Космосом. Изоморфны природным и квазиприродным (техногенным) общественные процессы. Общество впадает в невротическое состояние, теряет способность к самоконтролю, критически ослабевает логико-дискурсивный уровень массового сознания. Общество хаотизируется и архаизируется, то есть опускается на нижние этажи лестницы человеческой эволюции, впадает в так называемое «природное состояние». Это состояние можно назвать хаосом, но, отдавая отчет в качественном отличии человеческого хаоса от космического хаоса Природы и механического - Техники. В силу общественной природы человека его хаос имеет внутреннюю структуру, общество не впадает в животное, дочеловеческое состояние, а самоорганизуется по архаичным образцам. Эти образцы порою всплывают с такой глубины, что выглядят радикально новыми (новое как хорошо забытое старое) и производят впечатление формирования нового порядка. Хаос и архаизация поражают все этажи социальной лестницы – снизу доверху и сверху донизу. В перспективе архаизирующегося общественного мнения фокусом всех бед и несчастий становится власть. Не только военные поражения или финансово-экономические кризисы, но даже природные бедствия воспринимаются как следствие некомпетентности, нравственного банкротства и неправедности власти. В этом отношении русские революции (и, вероятно, революции вообще) могут служить прекрасной иллюстрацией китайских натурфилософских представлений. Как известно, в китайской традиции вопиющее нарушение гармонии во внутреннем мире человека и общественных отношениях считалось первопричиной природных бедствий, а не наоборот. Известно, что центральная ханьская власть в некоторые исторические эпохи даже казнила управителей тех провинций, где повторялись разрушительные землетрясения и наводнения. Считалось, что природные бедствтия навлечены неправедным правлением. Точно так же в России неудачливая верховная власть не просто делегитимируется и теряет свой авторитет, она демонизируется. Пробуждается стереотип, что снять проклятие можно, лишь избавившись от навлекшей его власти, подобно тому, как в архаических культурах приносился в жертву неудачливый вождь. Это ощущение предшествует государственной катастрофе, а не вытекает из нее, власть выглядит обреченной задолго до своей гибели. Вот характерная запись из дневника одного из крупнейших правых интеллектуалов предреволюционной России, известного своей обостренной социальной интуицией Льва Тихомирова: «Несчастный монарх, мне его до смерти жалко… Я лично, признаюсь, потерял всякую веру в спасение»244. И это написано в октябре 1912 г., когда отсутствовали видимые признаки угрозы монархическому строю, а Романовы готовились к трехсотлетнему юбилею своего царствования в России! А чего стоит знаменитая записка бывшего главы МВД Петра Дурново, представленная Николаю II в феврале 1914 г.! Она по сей день может служить примером исключительно точного политического предсказания245. Впрочем, не стоит далеко ходить за историческими подтверждениями. Современники перестройки прекрасно помнят, что, начиная с 1990 г., по умам разлилось свинцовое чувство обреченности, тягостное ощущение, что власть и страна неминуемо рухнут, несмотря на всю советскую мощь. И это чувство подстегивало и стимулировало тех, кто стремился к разрушению Советского Союза, и парализовывало его защитников. Защищавшие СССР чувствовали в глубине души, что их дело обречено. Вторая характеристика русских революций – масштабность, всеобщность, социальная и психологическая глубина. Революция охватывает все русское пространство, всю страну, пронизывает общество по горизонтали и вертикали. Это, конечно, не значит, что члены общества охотно и по собственной воле стремятся поучаствовать в ней, что ею захватываются, поражаются все без исключения территории огромной страны. Императив выживания, то есть императив большинства, направлен как раз на то, чтобы выскочить из бурного и мутного революционного потока, спрятаться, отсидеться в стороне. И в 1917 г., и в 1991 г. активными участниками революционных событий были десятки, в лучшем случае – сотни тысяч, но не миллионы и не десятки миллионов людей. Точнее, миллионы оказались участниками революции поневоле, а не по собственному желанию. Но революция - не только внешнее, а внутреннее, ментальное состояние. Не столь важно, начинается разруха-Хаос в головах (согласно широко известной благодаря кино фразе русского литературного классика), или интернализуется, переходя из внешнего мира во внутренний, – эти две стороны, два процесса в революции неразрывно связаны, они взаимодействуют, питая и усиливая друг друга. Можно спастись, сбежать от внешнего Хаоса в лице других людей, но от себя грешного, от внутреннего разлада никуда не убежишь. Интригующую черту революций, все более рельефно проявляющуюся по мере их хронологического приближения к нам, составляет неожиданное, в подлинном смысле слова алхимическое соединение передовых теорий и прогрессистских утопий со взрывом темной стихии разъяренной толпы. «Революционный акт есть синтез этих двух противоположных элементов… Язык теорий, язык принципов вынужден смешаться, утратив свою чистоту, с мраком, страстью, страхом и яростью»246. Как уже отмечалось, в революции психологические и социальные состояния изоморфны внешним, природным. Война стихий против человека и социальные конфликты корреспондируют с «разобранным» состоянием, надрывом русской души. Составляющая существо исторического момента всеобщность внешней и внутренней войны делает революцию всепроницающей. От нее не спрятаться, не скрыться: везде настигнет, всюду найдет, хозяином войдет в каждый дом, каждую семью превратит в поле военных действий. Знаменитые описания гражданской войны «брат на брата», «сын против отца» были не гиперболой или метафорой, а точным, почти медицинским описанием вывернутого наизнанку русского общества. Лишь в очень грубом приближении рисунок революции выглядит противостоянием двух сил: самозванца и (квази)легитимной власти, красных и белых, демократов и коммунистов. Течение русской революции образуется не одним конфликтом, а множеством столкновений различной природы, характера и интенсивности, что связано с разнообразием ее социальных и политических участников, различием в их целях и темпераменте. В отечественной истории революции оказываются периодами уникальной, анархической свободы, безбрежного плюрализма политических и социальных агентов. Поскольку эти агенты истории не обладают внутренним единством, то столкновения между ними дополняются конфликтами внутри них самих – внутри социальных групп и политических отрядов, создавая причудливый калейдоскоп динамичных и неожиданных конфигураций. Коалиции носят неустойчивый и условный характер: вчерашние враги могут оказаться сегодняшними друзьями и наоборот. Чрезвычайное разнообразие природы и характера конфликтов, а также действующих в них субъектов создает впечатление, что русская история пытается вместить свои копившиеся на протяжении столетий потенции и нереализованные альтернативы в какие-то десять-двадцать лет, чтобы, выплеснувшись кровавым пароксизмом несбывшегося, затем успокоиться и начать набираться сил для новой трагической развязки. Устойчивая ассоциация революции с хаосом и описание ее, в том числе научное, как гоббсовской войны «всех против всех», как тотального столкновения политических и социальных субъектов, подводит нас к пониманию русской революции как состояния общества, наиболее близкого метафизической категории Хаоса. В данном случае социальный, рукотворный хаос соотносится с перво-Хаосом. Однако плюрализм и анархическая свобода – человеческий Хаос – исторически кратковременны, ибо человек не в состоянии долго выносить бремя собственной свободы, которая чаще всего оказывается свободой от, а не свободой для. Человек нуждается в порядке-Космосе. И точно так же, как в древних космогониях из перво-Хаоса рождается Космос-порядок, из социального хаоса возникает новый социальный и политический порядок, выковывается новый русский Космос, новая русская традиция. Новый мир рождается в огне и буре разрушения. И в процессе его выковки происходит настолько капитальное изменение внешнего и внутреннего мира русского человека, что впору утверждать – как это нередко делается – о радикально новом начале русской истории, рвущей все связи с прошлым. Неспроста поется в революционной песне: «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног…» Конечно, историческая преемственность сохраняется, однако, находясь в тени грандиозных изменений, отступая перед сознательным и намеренным уничтожением исторической памяти общества, любой его связи с прошлым, она долгое время остается незамеченной. Третья характеристика русской революции – ее хронологическая протяженность, а также затруднительность точного определения ее начала и завершения. Начало первой революции-Смуты можно отсчитывать от смерти Федора Иоанновича и пресечения династии Рюриковичей, а можно – от кончины Бориса Годунова и избрания боярского царя Василия Шуйского. Сразу отмечу, что борьба вокруг проблемы престолонаследия составляла характерологическую черту лишь первой революции-Смуты. В широком смысле эта борьба отражала фундаментальное значение монархии как института и, наряду с православием, сакрального ядра русского общества. Выступление против самодержавия не было выступлением против монархического принципа, хотя последний мог трактоваться, как показывают требования револционеров, в духе ограниченной монархии – ограниченной если не законом, то обычаем и традицией. К началу XX в. иститут монархии в России пережил необратимую десакрализацию и перестал быть частью национальной онтологии. Неудивительно, что в Великой русской революции начала XX в. актуальное политическое значение монархической проблемы убывало. Достаточно сравнить две великие революции – французскую и русскую, чтобы почувствовать разницу. Во Франции после 1789 г. нашлось немало людей, готовых сражаться за свергнутую монархию и, в конце концов, в 1815 г. она была рестраврирована. В России ни один из вождей белого движения не лишился поднять подобный лозунг, чреватый политическим самоубийством. Однако что объединяет все три революционные процесса (начала XVII в., начала и конца XX в.), так это казнь – символическая или реальная – властителя. (В первой русской революции такой казнью можно считать зверскую расправу над Лжедмитрием I, незадолго до этого встреченным всеобщим ликованием и энтузиазмом. Также надо отметить умерщвление сына Лжедмитрия II и его матери, Марины Мнишек.) Казнь вождя – жертва, приносимая на алтарь строительства нового мира. Посредством ее разрушается сакральное ядро прежнего Космоса-Порядка, на волю выпускаются силы Хаоса, из которого только и может возникнуть новый Космос. В общем, казнь – символический акт уничтожения старого и начало нового мира. Однако самой по себе «казни вождя» предшествует далеко зашедший революционный процесс, так что ее никак нельзя считать его началом. Скорее, «казнь вождя» знаменует его необратимость. Невозможно установить и точную дату окончания революции. Она как будто выдыхается, лишается сил, медленно и постепенно заменяясь иным состоянием общества. Вообще вопрос о завершении революции представляет серьезную теоретическую проблему. Социологи выделяют так называемые «слабый» и «сильный» варианты определения финальной точки революции. В слабом варианте, революция заканчивается тогда, когда «важнейшим институтам нового режима уже не грозит активный вызов со стороны революционных или контрреволюционных сил»247. Исходя из этого, французская революция завершилась в термидоре 1799 г., когда Наполеон захватил власть; Великая русская революция - победой большевиков над белыми армиями и консолидацией политической власти в 1921 г. Первая русская революция-Смута, скорее всего, завершилась между 1613 г., когда Земской собор избрал новую династию, и 1618 г., когда согласно Деулинскому перемирию поляки в обмен на территориальные уступки прекратили военные действия против России. Правда, постреволюционное состояние общества нельзя назвать нормальным; оно сравнимо с тяжелейшим похмельем после кровавого (в прямом и переносном смыслах) пира или постепенным выходом человека из тяжелейшей болезни. Судя по отечественному опыту, на выздоровление после революции могут уйти десятки лет. И здесь мы переходим к сильному определению: «революция заканчивается лишь тогда, когда ключевые политические и экономические институты отвердели в формах, которые в целом остаются неизменными в течение значительного периода, допустим, 20 лет»248. Эта формулировка не только развивает, но и пересматривает слабое определение. Получается, что французская революция завершилась лишь с провозглашением в 1871 г. Третьей республики; Великая русская революция – в 30-е годы, когда Иосиф Сталин консолидировал политическую власть, а под большевистскую диктатуру было подведено экономическое и социальное основание в виде модернизации страны. Более того, окончательное признание коммунистического режима русским обществом, его, так сказать, полная и исчерпывающая легитимация вообще относится к послевоенному времени. Лишь победа в Великой Отечественной войне примирила большевистскую власть и русское общество. Изрядный хронологический разрыв между «минималистским» и «максималистским» определением завершающей стадии революции логически хорошо объясним. Самая великая системная революция не способна одновременно обновить все сферы общественного бытия, как об этом мечают революционеры. Самая незначительная революция способна вызвать долговременную и масштабную динамику. Порою применение сильного определения приводит к парадоксальным результатам. В его свете, начавшийся в Китае в 1910 г. революционный процесс все еще продолжается! Ведь ни республиканская, ни националистическая, ни коммунистическая, ни маоистская «культурная» революции не привели к установлению долговечного социально-экономического строя. Сильное и слабое определения вполне применимы к русской революции, современниками которой мы все являемся. В минималистском варианте она завершилась, вероятно, передачей власти от Бориса Ельцина Владимиру Путину и консолидацией последним политической власти, то есть в течение первого президентского срока Путина. Но вот что касается «отвердения» ключевых политических и экономических институтов, и главное, приятия их обществом – вопрос остается открытым. Несмотря на дискуссионность проблемы завершения революции, неоспоримый и фундаментальный факт составляет чрезвычайная социальная «плотность», историческая сверхнасыщенность русских революций. Взять, к примеру, Великую русскую революцию в хронологических рамках сильного определения, то есть от первого революционного приступа 1905-1907 гг. до первой половины 30-х годов. Сколько событий вместилось в эти тридцать лет! Три революции, гражданская и мировая войны, массовые бунты и волнения, распад и вторичная сборка империи, небывалая по темпам, жесткости и масштабам политическая и социоэкономическая модернизация. Какому-нибудь другому народу подобного хватило бы на всю его историю. Не меньшую историческую «плотность» и грандиозный масштаб имеет происходящая на наших глазах и при нашем – активном или пассивном - участии революция рубежа веков и тысячелетий (в этом случае трудно избежать влияния миллениаристских мотивов, магии чисел). Крушение сверхдержавы – Советского Союза, а вместе с ней гибель целой цивилизации, борьба за власть (к счастью, не столь кровавая, как в 197-1921 гг.), радикальная и болезненная смена социополитической и экономической системы, агрессивное утверждение новой социокультурной традиции, две военные кампании в Чечне, тяжелейший социоэкономический кризис. - И это далеко не полный перечень явлений и процессов исторического масштаба, уложившихся в полтора-два десятка лет! Поистине удивительно, как напор таких событий смогли выдержать человеческая психика и социальная ткань. Четвертая характеристика русской революции предлагает ответ на теоретический вопрос: является ли революция результатом резкого ухудшения социально-экономической ситуации или же это не обязательное ее условие? По-другому его можно назвать спором В.И.Ленина и А.де Токвиля. Первый называл непременным признаком революционной ситуации «ухудшение выше обычного нужд и бедствий трудящихся». Второй на примере Великой французской революции показывал, что к революции парадоксальным образом ведет не ухудшение, а улучшение социоэкономической ситуации, сопровождающееся быстрым ростом массовых притязаний, для осуществления которых не хватает ресурсов. Иначе говоря, социальная революция начинается с революции ожиданий. Опыт русских революций скорее подтверждает обе гипотезы одновременно, чем предлагает однозначный выбор в пользу одной из них. Но самое важное, он вообще предостерегает от абсолютизирования уровня жизни, демонстрируя, что моральное и психическое состояние общества более важный структурный фактор революции. Значение имеют не сами по себе социальные, материальные и финансовые показатели, уровень жизни, а их восприятие в определенных культурных рамках, где главенствующую роль играет отношение к государству. «Нужно, чтобы материальные лишения и угрозы рассматривались не просто как тяжелые жизненные условия, а как непосредственный результат несправедливости, нравственных и политических недостатков государства… Даже военное поражение, голод или финансовый коллапс могут восприниматься как природные или неизбежные катастрофы, нежели как итог работы некомпетентного или нравственно обанкротившегося режима»249. Несколько упрощая, не кризис делегитимирует государство и вызывает революцию, а презумпция нелегитимности государства в глазах общества и элит способна превратить даже незначительный кризис в революцию. Рассмотрим эти зависимости в русских революциях. В Смуте начала XVII в. прослеживается детерминистская связь между резким снижением, вследствие природных катаклизмов, уровня жизни народных масс и их революционной активностью. Но уже о революции 1917 г. сказать что-нибудь подобное затруднительно, или же это придется делать с многочисленными оговорками. Снижение уровня жизни вследствие войны, причем отнюдь не драматическое, затронуло преимущественно крупные города, но не крестьянское большинство России, которое даже выгадало от войны в связи с ростом цен на продовольствие. В данном случае аграрный характер России оказался преимуществом в сравнении с урбанизированными странами Западной Европы. В более широком смысле, Россия в I мировой войне выглядела нисколько не хуже других ее участников, а по ряду важных показателей даже лучше. Но вот русское общество находилось в крайне скверной морально-психологической форме. Хотя запалом массовых беспорядков, переросших в Февральскую революцию, послужили продовольственные трудности, несравенно более важным фактором оказалась массовая невротизация и психотизация русского общества, морально подготовленного к выступлению против скомпрометированной в его глазах власти. Ведь угрозы голода в столице не было, а с точки зрения последовавшей год спустя гражданской войны, Петроград вообще переживал лукуллов пир. «В любом случае, имеющиеся статистические данные никак не указывают на угрозу голода; возможны были лишь продовольственные трудности в результате неурядиц с заготовками»250. Продовольственную проблему можно сравнить со спичкой, массовую невротизацию и психотизацию – с сухим хворостом. Без хвороста спичка бы погасла, но трагизм революционной ситуации в том, что ежели хворост высох, то спичка всегда найдется. Если не спичка, то зажигалка или молния. Очень похоже выглядело и развитие современной русской революции. Знаменитый образ «пустых прилавков» 1990-1991 гг., конечно же, не означал голода или чего-то даже близко похожего. Более того, потребление продуктов питания вряд ли уменьшилось в сравнении с предшествующим периодом. Камень преткновения составляла не ситуация-как-она-есть, а ее восприятие. В полном соответствии с социологической теоремой У.А.Томаса251, ситуация, отюдь не бывшая катастрофой, воспринималась массовым сознанием как катастрофическая. Почему сформировалось именно такое, а не иное видение ситуации – вопрос, требующий отдельного обстоятельного обсуждения. Но во всех русских революциях очевидно одно: в формировании катастрофического видения ситуации и его индоктринации в массовое сознание решающая роль принадлежала элитным группировкам, вступавшим в прямую или косвенную коалицию с народными массами и использовавшим их для атаки на государственную власть. Такая линия поведения культурной и масс-медийной элиты памятна всем, на чьих глазах разрушался Советский Союз; обширная историография убедительно реконструировала подстрекательскую роль элитных кругов в подготовке Февральской революции 1917 г.; аналогичный стиль прослеживается и в революционной динамике начала XVII в. Тем самым русская история блестящее подтверждает положение теории революций о предательстве и дезертирстве элит как ключевом элементе в причинной цепи событий, ведущих к революции. В то время как «государства, пользующиеся поддержкой сплоченной элиты, в целом неуязвимы для революций снизу»252. Зато популярная в историографии идея о драматическом ухудшении жизненных условий как структурном условии революционной динамики не находит обязательного подтверждения или, по крайней мере, требует дифференцированного рассмотрения. Социальный кризис и снижение жизненных стандартов связаны с революционной динамикой скорее сильными и слабыми корреляцими, чем жесткими детеминистскими связями. В протяженной предреволюционной ретроспективе русским революциям предшествовал не упадок и кризис, а длительный экономический подъем, социальное благополучие (по скромным российским меркам, разумеется) и политическая стабильность (последняя – не всегда). Например, Ливонской войне и опричнине Ивана IV, втянувшим страну в воронку Смутного времени, предшествовало без малого полвека экономического роста. У двух последующих революцией сюжетная линия оказалась еще более интригующей. В Великой русской революции начала XX в. восходящая социоэкономическая тенденция не просто предшествовала революционной ситуации, она была частью этой ситуации, провоцировала и питала ее. Успешное советское развитие 50-70-х годов прошлого века и накопление социального жирка в годы брежневского «застоя» сочеталось с политической стабильностью, которой, в общем, не было в начале XX в. Таким образом, общий психологический фон и важную причину двух последних русских революций составил вовсе не тяжелый социальный кризис, а революция ожиданий. Именно рост ожиданий и сделал непереносимыми те, в общем, отнюдь не катастрофические социальные и материальные трудности, которые проявились на рубеже 1916 и 1917 гг., в 1990-1991 гг. На фоне вызванных революциями подлинных социальных катастроф предшествующие им кризисы выглядят сущей безделицей. Во всех трех русских революциях за несколько лет уходило в распыл, сгорало (зачастую в прямом смысле слова) накопленное десятилетиями каторжного труда скудное благополучие русского народа, страна катастрофически беднела. Кто-то, конечно, выигрывал, но большинство оказывалось в проигрыше. Здесь волей-неволей напрашивается еще одно метафизическое соотнесение Смуты: чтобы возник новый космический порядок, старый Космос должен погибнуть в очистительном огне. Это утверждение – больше, чем метафора. Главная тайна революции состоит в том, что человек испытывает острую психическую потребность в периодическом разрушении собственного мира, в погружении в материнский перво-Хаос, дабы, выйдя из него обновленным, перевоссоздать мир заново. Чувство, в общем-то, хорошо знакомое каждому, кто пытался начать с чистого листа новую жизнь. Дело даже не в том, что революция, как и война, представляет собой классическую пограничную ситуацию, где обыденный порядок существования заканчивается. Дело в том, что Хаос не привносится и не навязывается извне, он прорывается из душ самих людей. Человеческая психе стремится к выходу из повседневности, из стабильности обстоятельств, ею овладевает неутолимое стремление к уничтожению и жертвенности, «туманный энтузиазм, направленный на создание нового мира» (К.Ясперс). Революция – подлинный триумф человеческой воли. Чтобы построить новый мир надо погрузиться в перво-Хаос – первоматерию, из которой этот новый мир и будет создаваться. «В апокрифических Евангелиях (от Петра, Филиппа, Фомы и др.) находим парадоксальные формулы, описывающие состояние мира, вновь впавшего в Хаос, где соединяется несоединимое. Но это как раз и есть то состояние, по которому томится человеческая душа в историческом мире, она чувствует, что разлучена с чем-то могущественным, с иным, чем сама, с неподдающимся описанию вневременным состоянием, о котором она смутно вспоминает, когда не было ни времени, ни истории»253. Парадоксальным образом Хаос оказывается близок к райскому состоянию, где не будет ни времени, ни пространства, а противоположности примирятся – лев воссядет рядом с ягненком. В этом смысле революционная утопия представляет собой эскиз гармонизированного, облагороженного Хаоса, избавленного от крови и насилия. Вообще же линия метафизического измерения революция столь же стара, сколь и сама философия. Первая рефлексия на революцию восходит еще к Гераклиту и Платону. Неумолимая периодичность мировых пожаров Гераклита, потоп и мор на рубеже старого и нового миров у Платона – эти величественные и драматические образы воплощают круговорот гибели и возрождения в человеческом обществе и в природе. «…Мир-Космос находится в состоянии непрерывных превращений, и платоновское утопическое государство и утопические законы неразрывно связаны с мировой катастрофой, с перманентным возникновением нового “космоса”, “дома”, “государства”254». Здесь мы видим удивительные сближения античной метафизики с современным научными теориями, в частности, с концепцией И.Пригожина, согласно которой возникновение «порядка через флуктуации» составляет базисный механизм развертывания эволюционных процессов во всех областях – от галактик до атомов, от отдельных клеток до человеческого общества. Проще говоря, жизнь – это не стабильность, а постоянная динамическая неуравновешенность, где революция – имманентная Космосу форма перемен. В античной метафизике содержалась также идея акселерирующей роли революции - революции как ускорителя медленно протекающих жизненных и социальных процессов, что весьма близко левой трактовке революций как, по хрестоматийному определению Карла Маркса, «локомотивов истории». (Судя по интересу молодого Маркса к античной философии, в частности, к Гераклиту, эта идейная перекличка может быть больше, чем совпадением. Маркс облек идею акселерирующей революции в адекватный его эпохе индустриальный образ.) Очень интересна символика огня – в некотором смысле ключевая символика революций. Генеалогически восходящий еще к Гераклиту образ огня имеет своей главной революционной функцией скорее очищение, чем уничтожение. Это алхимический, трасмутирующий огонь, в котором, подобно Фениксу, рождается «прекрасный новый мир». Не стоит воспринимать этот небольшой экскурс в метафизику как сугубо декоративное, избыточное украшение на теоретической конструкции позитивной науки. Метафизическое, надчеловеческое измерение революции изоморфно ее внутричеловеческому интрапсихическому измерению. Буквально по Гермесу Трисмегисту: что наверху, то и внизу. По замечанию Ласки, наряду с утопией и раем революция «представляет собой одну из элементарных форм умственной жизни, протекающей на самом высоком трансцендентальном уровне, там где разворачивается космическая драма воображемых человеческих судеб». Он же называет революцию архетипом255. В этом смысле идея революции – культурно-историческое выражение, одно из содержаний широкого архетипа палингенезиса. Мысль о революции как архетипе (где архетип понимается в аутентичном юнговском смысле) - архиважная, как любил говаривать один русский, знавший толк в революциях. Она со всей очевидностью указывает, что исток революционной динамики коренится не во внешних обстоятельствах, факторах и структурах, а заложен в природе самого человека, имманентен ему. Структуры, обстоятельства и факторы лишь способствуют или, наоборот, препятствуют проявлению, реализации архетипа революции, который сам по себе обладает огромной побудительной силой, способной приводить в движение индивидов, человеческие группы и целые народы даже без осознания ими причин этого движения. Революция – это то, что в нас, но сильнее нас, та, по выражению Карла Густава Юнга, «страшная сила», которую социальные институты и мы сами можем контролировать лишь до поры до времени. А вот когда нарушение этого (само)контроля принимает массовый и глубокий характер, тогда и наступает знаменитая русская вольница – «размахнись рука, раззудись плечо»! Вместе с тем из архетипичности идеи революции следует невозможность ее элиминирования в массовом сознании и культуре. Можно целенаправленно дискредитировать ту или иную конкретно-историческую революцию, постараться предать ее забвению, что и происходит сейчас с Великой русской революцией начала XX в., но нельзя переформатировать коллективное бессознательное таким образом, чтобы стереть из него архетип революции. Вывод из вышесказанного, причем вывод рафинированно научный, а не грубо идеологический, прост: революции были, есть и будут. Они неизбежны, как рассвет и закат, прилив и отлив, весна и осень. Неизбежны, ибо встроены в космический порядок. Специально подчеркиваю, что в данном случае речь идет о революциях социополитических, а не о каких угодно: «научно-технической», «сексуальной», «менеджериальной» и проч. Пятая типологическая черта русских революций носит, пожалуй, ярко выраженный русский этнический характер. За внешним хаосом революции просматривается силовая линия русского сознания, точнее бессознательного, русский этнический архетип – захваченность, тематизированность государством, властью, что выражается как в русском народном государственничестве, так и в не менее народном, массовом антигосударственничестве. Отрицание государства и его сакрализация – два полюса русской жизни, напряжение между которыми составляет нерв отечественной истории, ее диалектику. В исторической России эта диалектика проявлялась в противопоставлении позитивного принципа верховной власти негативному началу государственности. В представлении русского крестьянства начала XX в. государство выглядело абсолютным злом, мешавшим верховной власти в решении ее задач256. Интуитивная дифференциация понятий государство и власть сохранилась в обыденном русском сознании начала XXI в., что указывает на ее чрезвычайно устойчивый, архетипический характер. Вместе с тем, в отличие от ситуации столетней давности, в настоящее время позитивные ассоциации у русских вызывает понятие «государство», а отрицательные – «власть» 257. Не стоит делать далеко идущие выводы из ценностной инверсии терминов. Ведь семантически понятия «государство» и «власть» отождествляются и определяются посредством друг друга. Словами «власть» и «государство» русское обыденное сознание выражает отношение не к различным объектам, а к различным сторонам одного и того же объекта. С теоретической точки зрения, ситуация может быть описана не как противопоставление в русском сознании отдельных объектов - власти и государства, а как дуалистическое отношение русских к единой государственно-властной конструкции, как противопоставление различных сторон, аспектов этой конструкции. Обыденное сознание вербализует этот дуализм, словесно расщепляя единую субстанцию государства: для позитивного аспекта государства находится одно слово, для негативного – другое. В Смутах антигосударственнический полюс воплощал тотальное отрицание участниками революции актуального им государства. В метафизических категориях Смута оказывалась натиском Хаоса на Космос, воплощаемый в земной юдоли упорядоченностью государства и освященностью власти. Глубокий трагизм русской истории в том, что Космос - старый социополитический и культурный порядок – был в критической ситуации беззащитным. Казалось, к гибели его влек Рок. Даже те силы, которые провозглашали верность легитимистскому принципу, своими действиями лишь усугубляли Хаос, оказывались его невольными агентами. Разве не таким был результат телодвижений монархических квазизаговорщиков в 1916-1917 гг.? Пытаясь спасти монархический принцип, они способствовали обрушению реальной монархической власти Николая II. Разве не стало выступление ГКЧП в августе 1991 г., пытавшееся спасти союзную государственность, роковым ударом по ней? И дело не в личных качествах небольшой группы высших советских чиновников, а в драматической неспособности и неготовности выступить в защиту единства страны именно тех институтов (армии, КГБ, партийного аппарата), для которых это составляло смысл самого их существования. В многомиллионных организациях не нашлось даже горстки людей, готовых пролить кровь - собственную и чужую, во имя порядка, которому они присягали. А ведь «дело прочно, когда под ним струится кровь»... И не было более яркого свидетельства тому, что старый Космос лишился сакральной санкции и должен сгореть во вспышке сверхновой звезды. Десакрализация старого Космоса, распечатывание Хаоса шли сверху вниз. В этом смысле логика развертывания русских смут вписывается в универсальную революционную логику: кризис во взаимоотношениях элит, их отчуждение, разделение, поляризация, апелляция враждующих элитных фракций к обществу. Именно элиты транслировали в общество революционные призывы, деструктивные образцы и модели поведения, открывая пространство для прорыва накопившейся энергии массового недовольства. Реваншистское боярство начала XVII в., сцепившиеся в борьбе за власть три века спустя элитные группы империи, «номенклатурное дворянство» и «властители дум» из числа советской интеллигенции – все они, стоило только верховной власти ослабеть или добровольно отпустить вожжи, набрасывались на нее аки голодные волки, разрывали ее плоть, урывая куски пожирнее и давая тем, кто внизу, сигнал поступать таким же образом. А когда снизу шла возвратная волна Хаоса, они, пытаясь защититься, тщетно взывали к разрушенной ими же власти. Но как Хаос содержит в себе интенцию Космоса, так революция, уничтожая старый порядок, расчищала площадку для строительства нового. Эта двойственность, амбивалентность Смут ярко воплотилась в феноменах двоевластия и «самозванства»: самое яростное отрицание сущего государства, государства-как-оно-есть, происходило с явной или имплицитной позиции государства должного, государства-как-идеала. Свирепые бунтари и крайние анархисты лелеяли в душах смутный образ «царства любви и истины», которое они призваны воздвигнуть здесь и сейчас – на многострадальной русской земле. Разрушение государства реализовывалось через (квази)государство же. Сквозной темой русских революций стало двоевластие: дворы Шуйского и «тушинского вора» в 1608-1610 гг., Временное правительство и Петросовет в 1917 г., Горбачев и Ельцин в 1990-1991 гг., а затем – президент и парламент в 1993 г. Более того, стремившиеся к тотальному разрушению сущего порядка русские люди испытывали парадоксальную потребность в санкционировании собственных действий этим же порядком! Выступление против власти приобретало в их глазах оттенок высшей справедливости именно тогда, когда его возглавляли представители этой же власти – не важно, фальшивые, подобно лже-Дмитриям I и II или же подлинные, как Борис Ельцин. (В последнем случае нелишне еще вспомнить конфликт первого российского президента с собственным же вице-президентом Александром Руцким.) Большевики активно вступили в дело тогда, когда старый порядок уже был разрушен (между прочим, при активнейшем участии самой власти – Государственной Думы) и потому не нуждались в связи с ним для легитимации собственных действий в глазах общества. Впрочем, сполна хлебнувшее революции общество было готово легитимировать любую силу, дающую намек на восстановление государственности. Свидетели большевистского выступления отмечали, что «к концу октября “утомленное революцией” население даже почувствовало какое-то удовлетворение от большевистского переворота»258. Перед лицом Хаоса общество готово предоставить карт-бланш любым действиям, восстанавливающим привычные отношения господства-подчинения, в том числе действиям самым жестоким и репрессивным. Здесь прослеживается следующая закономерность: чем дальше революционный маятник качнулся в сторону хаоса, тем дальше он потом зайдет в направлении порядка-через-террор. В этом смысле печально знаменитая большевистская политика «красного террора» отчасти была трагическим выбором самого общества между ужасом без конца - стихийным террором революционизированной массы и ужасным концом - институционализированным террором революционной власти - власти как прообраза и точки кристаллизации нового Космоса-порядка. «В известном смысле… провозглашение “красного террора” было вызвано не столько потребностями устрашения “эксплуататорских классов”, как явилось демонстративным актом утверждения государственного “порядка” через грубо-привычную репрессивность»259. Порядка жаждали не только «добропорядочные обыватели», но и агенты самого революционного Хаоса. Глубокую психологическую потребность во власти-порядке испытывали те же самые рабочие и солдаты, которые обратились к насильственному образу действий, поднимали на штыки офицеров-«изменников». Вот наблюдение типической психологической амбивалентности: «…солдаты, изменившие присяге, готовы были подчиниться любой “простившей” их власти… они, недоумевая от двоевластия, пассивно настаивали на создании более понятной им общественно-государственной иерархии. Никакой революционной убежденности здесь не прослеживается; налицо желание побыстрее вернуться к старым, но по-человечески сглаженным формам власти-подчинения»260. Бремя свободы или, на русский манер, «воли», оказалось неподъемно даже для подавляющего большинства революционной «пехоты», не говоря уже о невольных участниках и статистах революции, втянутых ее в воронку силой обстоятельств. В подавляющем большинстве люди не знали, что и как делать с открывшимися новыми возможностями, предпочитая плохой порядок хорошему беспорядку. «Зачем стадам дары свободы…» У поколения советских людей еще вживе в памяти революционный хаос 1990-х гг., и приведенные выше рассуждения для них не теория, а важная часть личного и социального опыта. К концу прошлого десятилетия потребность в возвращении хоть какого-то государства приняла всеобщий характер, охватив не только социально пораженное и деморализованное большинство общества, но и выигравшие группы, включая элитные. В данном случае я хотел показать, что у русских революций общая ментальная подоплека: их психологическим фокусом оказывается остро переживаемое разрушение и воссоздание государственной власти. Эта связь с государством не рациональная, а иррациональная, почти интимная, и такой характер связи присущ, возможно, только русским. Казалось бы, Октябрьская революция предоставила русскому народу уникальные возможности социального творчества, реализации утопического идеала крестьянского самоуправления – своеобразного «мужицкого царства». Так вот, вопреки популярному мнению, эти народные потенции были отчуждены не злокозненными большевиками-узурпаторами, они добровольно, хотя вряд ли осознанно, отчуждались самим обществом в пользу большевиков. Режим президента Путина - современная реплика подобного общественного договора. Суть его в том, что общество добровольно отказало власти свою роль демократического суверена в обмен на восстановление минимального социального порядка и дееспособного государства. Однако история никогда полностью не повторяется, и на сей раз дело не обстоит таким образом, будто русские предоставили власти авторитарный и диктаторский карт-бланш. Они вовсе не намерены отказываться от потенций демократии в пользу реальности демократии «имитационной» или «управляемой», которая есть эвфемизм неэффективного полуавторитаризма. За сто лет русское общество радикально изменилось в социокультурном отношении, соответственно изменились его представления о государстве. Государство/власть остается центральным русским архетипом, сохраняется структурная матрица противопоставления актуального и должного государства, но вот представление о содержании и функциях должного государства, государства как морального и политического норматива, стало качественно иным. Если вкратце, то русские видят желательное для себя государство глубоко и последовательно демократическим, причем обширные социологические опросы многочисленных центров не обнаруживают пресловутого ценностного разрыва между русскими и европейцами в трактовке демократии и ее основ. Различия в интерпретации, безусловно, есть, но они не носят фундаментального характера. Когда, к примеру, русские говорят о «сильном государстве» (синоним пресловутой «сильной руки»), то они имеют в виду правовое и социальное государство, эффективно выполняющее свои функции, но никак не всеподавляющего тоталитарного Левиафана. Русские исторически обоснованно опасаются авторитарной силы государства. Их жертвенность не самоубийственна, а доверие власти не уходит дальше поручения ей нормализовать жизнь, причем эта норма включает в себя, в том числе, демократию. Русское представление о должном государстве начала XX в., в общем, также содержало мощную демократическую струю. Но, хотя общество довольно быстро и весьма эффективно осваивало демократические практики, учрежденные революцией 1905 г., в нем все же преобладал досовременный демократизм крестьянской утопии, который вряд ли мог работать в мире Модерна. Демократические представления русских начала XXI в. несравенно более адекватны современности, и, что очень важно, зиждятся на на автохтонном опыте. Хотя пятнадцатилетнюю жизнь отечественной демократии трудно назвать историей успеха, она не отвратила русских от демократии как принципа, но, наоборот, укрепила их приверженность демократическим ценностям и институтам, снабдила важным опытом демократических практик. В общем, отношение русских к демократии можно передать знаменитой фразой Уинстона Черчилля: сознавая неидеальность этой формы государственного управления, они, тем не менее, предпочитают ее другим формам. А уж в других формах русские знают толк поболее многих народов. Возвращаясь к центральной линии изложения – к русским революциям, отмечу, что иррациональное, интимно-прочувствованное и двойственное отношение русских к государству (его приятие и отвержение одновременно) удивительно точно корреспондирует двойственности самих революций. С одной стороны, любая великая революцию несет в себе хаотическое начало, выливающееся в тотальное разрушение старого мира. С другой стороны, та же революция несет утопический эскиз нового Космоса, долженствующего возникнуть на месте разрушенного. Революция – это Хаос и Космос в «одном флаконе». Амплитуда русских революционных качелей увеличивается именно русским иррациональным отношением к государству. Мы усугубляем Хаос тем, что сладострастно и с самоупоением, «до основанья» разрушаем государство и вообще любой социальный порядок, идя при этом против собственных интересов и здравого смысла. В противоположной психологической (и, одновременно, метафизической) фазе – фазе страстного желания возвращения государства – начинаем соглашаться на любой Космос-порядок, даже сомнительный с точки зрения наших интересов, ибо слишком хорошо ощущаем: самое плохое государство лучше его отсутствия. В социально-психологическом плане революция завершается тогда, когда вдоволь натешившееся анархическим бунтом русское общество возвращается к полюсу признания и сакрализации государства. Достигнув крайней точки, маятник русской истории начинал идти обратно. Но у этого всеобщего горького похмелья после «пира воли» находится социальный и/или политический персонификатор, возглавляющий движение к государству, вводящий разбушевавшуюся стихию в привычные берега русского бытия. В начале XVII в. вспышка стихийного низового демократизма привела к спонтанной самоорганизации части русского общества в виде первого и второго ополчений. Однако демократическому переустройству государства «средний класс» Московии предпочел стратегическую сделку с самодержавием за счет массы народа. В «красной Смуте» народную вольницу железной рукой взнуздала и загнала в «пролетарский рай» большевистская партия. Правда, эта вольница уже тяготилась сама собой и взывала к власти. Наиболее интригующий вариант революции развивался на наших глазах. В 1990-е гг. во главе России встал подлинный «царь Смуты» - Борис Ельцин, использовавший и подогревавший анархическую стихию с целью захвата власти. Однако и после этого анархия поощрялась властью как стратегический курс. Вот как сам «всенародно избранный» обосновывал реформы Егора Гайдара: их целью было «именно разрушение старой экономики… Как она создавалась, так и была разрушена»261. Хаотизация России выглядела оптимальной рамкой для решения кардинальной проблемы передела собственности, а поэтому сознательно и целенаправленно поддерживалась влиятельными политическими и финансовыми группами. Как известно, удобнее всего ловить рыбу в мутной воде, а в мутной воде «демократической России» плавали очень жирные и неповоротливые рыбы в виде бывшей союзной собственности. Здесь к месту концептуализировать одну хорошо различимую особенность 1990-х гг. По точному замечанию известного московского политолога и острослова Михаила Малютина, преобладающим (не количественно, а ментально и культурно) типом околовластного человека на протяжении прошлого десятилетия в России был «хаот». Хотя с течением времени он сменил камуфляж демократического борца с «тоталитарным государством» и «партократией» на смокинг рафинированного последователя теорий Хайека, «чикагской школы» и «минимального государства», его разрушительная, социопатическая суть осталась прежней. Это не камушек в огород доморощенных либералов, которых сейчас не пинает только ленивый, а социопсихологическая закономерность: определенные типы властной и социальной практики вбирают определенные психологические типы. Хаос революции как магнитом притягивает к себе личностей с хаосом в душе и голове, социальных изгоев и психических девиантов. Яростные отечественные антикоммунисты - наследники «комиссаров в пыльных шлемах», причем не только в культурном и ментальном, но зачастую в самом что ни на есть прямом, генеалогическом отношении. Ведь многие душевные проблемы носят наследственный характер, а общность психических комплексов и проблем зачастую служит стержнем группообразования – подобное тянется к подобному. В нашем случае лучше сказать: бездна взывает к бездне… В этом смысле появление нового доминирующего околовластного типа – «человека служивого» - индикатор перехода революции в новую (постреволюционную?) фазу. Психологическую и культурную основу путинского режима составляет общественная потребность в переходе от «бури и натиска» к иному – социально «устаканившемуся», психически спокойному и культурно консервативному жизненному модусу. Потребность эта в полной мере вызрела к концу 1990-х гг. Тем не менее, несмотря на формирование важных предпосылок «отвердения» новых институтов и форм жизни, вопрос о завершении революции, как я покажу дальше, остается открытым и дискуссионным. Шестая черта русских революций характеризует их соотношение с международным контекстом. Другими словами, это вопрос о том, в какой степени в русских революциях взаимодействуют имманентная логика русской истории и внешние влияния, каково соотношение внутренних и внешних факторов революции. Вообще внешний фактор играет для революций первостепенную роль. Современные теории революции единодушно называют международное давление со стороны более передовых государств одним из необходимых и достаточных условий возникновения революции262. Здесь стоит объяснить, что под международным давлением понимается не только откровенное или завуалированное внешнее вмешательство в виде военной угрозы, войны, интервенции. Хотя эти формы политики не исчерпали себя (примеры последнего времени: войны НАТО против Югославии и в Афганистане, американская война против Ирака, угроза войны против Ирана, Сирии и Северной Кореи), а их значение, вероятно, будет возрастать, международное давление носит преимущественно не прямой, а контекстуальный характер, осуществляясь посредством экономической конкуренции, через международную торговую сеть и деятельность транснациональных объединий, путем soft power, через международные организации, господствующую геокультуру и т.д. Чтобы быть понятнее, приведу пример из нашего недавнего прошлого. На поле военной конкуренции Советский Союз был непобедим; даже войну в Афганистане можно назвать бессмысленной, но не проигранной в военном отношении, в отличие от вьетнамской эпопеи США. Но Запад абсолютно обыграл нас в социокультурном плане: он выступал для советского человека воплощением потребительских стандартов, культурных моделей и жизнеобразующих ценностей. Десятки тысяч советских танков и артиллерийских систем оказались бессильны перед джинсами, рок-музыкой и жвачкой. Гонка вооружений была под силу советской экономике, не под силу ей было сочетание гонки вооружений с доминирующей потребностью увеличивающегося потребления, тем более что мы сами приняли западную систему координат, пообещав догнать и перегнать Запад в сфере потребления. Разумеется, военная конкуренция и контекстуальные влияния всегда дополняют друг друга – подобно доброму и злому следователю, кнуту и прянику. Тем не менее, влияние Запада на русскую системную революцию рубежа XX и XXI вв. было преимущественно контекстуальным и опосредованным, а не прямым. Запад воздействовал на советское население и элиты как культурный и потребительский образец, как политическая норма, а не как военная и директивная сила. Да и зачем, собственно говоря, ему было вмешиваться, когда мы самоупоенно ломали собственную страну. В этом смысле последняя русская революция столь же глубоко национальна, что и Великая русская революция начала XX в. Общая логика взаимодействия внутренних и внешних факторов в русских революциях следующая: внешнее влияние тем сильнее, чем плотнее и глубже Россия интегрирована в международный контекст, что в нашем случае тождественно включенности в капиталистическую систему. «Демократическая» Смута пропитана внешними влияниями несравненно сильнее, чем «красная», а та, в свою очередь, сильнее, чем первая русская Смута. Хотя в двух последних случаях международное давление приняло форму открытой вооруженной интервенции, сам факт столь грубого вмешательства указывал на относительно слабую включенность России в международный контекст – контекстуальные влияния просто не работали, да и диапазон их был ограничен. Советский Союз, отгородившийся «железным занавесом» от Запада и претендовавший на глобальную альтернативу капитализму, был несравненно более современен, а потому - озападнен, чем старорежимная Российская империя и патриархальная Московия. Если в начале XX в. Запад оставался в подлинном смысле слова terra incognita для подавляющего большинства русского населения, то на его исходе он оказался конституирующим Другим «советского народа», ключевым элементом советской идентичности. В общем плане возможность решающего контекстуального влияния Запада на Россию была открыта ее интеграцией в мировой капитализм через социализм. Как убедительно показал А.И.Фурсов, социализм был диалектически необходим капитализму: опровергая его социально, идеологически и политически, он в то же время был един с ним субстанциально, составил исключительно важный функциональный элемент капиталистической мир-системы. Возникновение мирового социализма стало завершающим этапом капиталистического освоения мира263. Вместе с тем «зима иль русский бог» хранили наше Отечество от массированного внешнего вмешательства в революционные кризисы, ознаменовавшиеся беспрецедентным ослаблением страны. Ведь после революций Россия лежала настолько ослабленной, что, казалось, приходи и бери ее голыми руками… Что такое польская интервенция начала XVII в. в сравнении с английскими планами массированного десанта для занятия торговых коммуникаций поа Волге? (Были, были такие планы!) Или пресловутая интервенция 14 государств против Советской России в 1918-1920 гг., советско-польская война 1920 г. на фоне реальной военной мощи тогдашнего Запада? Впрочем, зачем далеко ходить за историческими примерами, ведь совсем недавно, в 1990-е гг. как вполне реалистическая обсуждалась перспектива ввода войска НАТО для контроля российских ядерных объектов и арсеналов. В силу простого совпадения или не понятой нами логики истории русские революции совпадали с мировыми (или общеевропейскими) системными кризисами. В то время, когда в России разворачивалась первая Смута, Запад был поражен всеобщим кризисом первой половины XVII в. Не столь важно, определим ли мы его как всеобщее европейское восстание против абсолютизма или/и капиталистическую революцию в форме Тридцатилетней войны (1618-1648 гг.). Главное, что Россия находилась на далекой обочине этих событий, вдали от центрального театра военных действий. Польско-шведская интервенция в Московию, в общем, имела локальный и периферийный характер. В ситуации общеевропейской катастрофы264 русские могли сосредоточиться на решении внутренних проблем, Россия получила шанс зализать глубокие раны, полученные ею в Смутное время. Великая Русская революция начала XX в. разорвала отечественный континуум и угрожала основам Запада. Казалось, он восстанет против нее всей своей несравненной мощью, отточенной и мобилизованной в годы I мировой войны. Однако эта же война – кризис поистине общепланетарного масштаба – в решающей степени подорвала способность Запада начать новую войну и втянула его, как победителей, так и побежденных, в воронку собственного революционого кризиса. Оставить большевистскую Россию на произвол судьбы было лучшим средством от революции в собственном доме. Тем более что пугающий мессианизм революционной державы надежно сдерживался ее экономической и социальной разрухой. Ретроспективно можно сказать, что этот расчет, пусть он даже носил интуитивный и вынужденный характер, оказался верным. Хотя Великая русская революция неузнаваемо изменила Россию и драматически повлияла на мир, она не смогла изменить фундаментальных основ Запада. Более того, в долговременной перспективе большевистская угроза лишь усилила и сплотила его, превратила капитализм в подлинно мировую систему. Может показаться, что последняя русская революция выбивается из этого типологического ряда наложения и переплетения внутрироссийских и мировых кризисов, что она произошла на фоне беспрецедентного триумфа Запада. И наша страна была избавлена от открытого вмешательства в ее дела не в силу слабости Запада, а потому, что сохранила остатки собственной мощи, прежде всего ядерные клыки. Отчасти это верно, однако не стоит поддаваться оптической иллюзии: Запад находится в не менее масштабном, драматическом и далеко идущем кризисе, чем павший СССР. Его триумф – не более чем историческое мгновение, которым даже не дано сполна насладиться. Трудно достичь вершины могущества, но невозможно долго находиться на ней, дышать разреженным воздухом мировой гегемонии. Ошеломленные собственной катастрофой и ослепленные блеском Запада мы не смогли распознать его кризис, прочитать огненные письмена на стене иудео-христианской цивилизации. Действительно, непросто уловить смысл тектонических процессов, особенно когда их развитие носит не обвальный, а постепенный, эволюционный характер. Тем не менее эти процессы зашли уже настолько далеко, что можно с уверенностью утверждать: такого совпадения, наложения и взаимосвязи внутренней, собственно российской и мировой, глобальной бифуркаций, раньше, кажется, не было. «Вот срок настал, крылами бьет беда…» Задувший из северной Евразии во второй половине 1980-х гг. «ветер перемен» охватил к началу нового тысячелетия весь мир. Крушение Советского Союза и советского «реального социализма» стало ударом судьбы, возвестившим о завершении целой исторической эпохи, содержание которой составило доминирование Запада и возникшей в его лоне социоэкономической системы – капитализма. С точки зрения теории систем, выпадение такого важного функционального элемента капиталистической мир-системы, каким был СССР, в отсутствие его замены аналогичным элементом, означает необратимый кризис системы. Что ж, история безжалостна: нет вечных экономических и политических систем, незыблемых государственных образований; рушились великие цивилизации, бесследно исчезали с лица земли гордые и могучие народы. Горе тем, кто не ощущает ветра перемен! (Горбачев) Вместе с капитализмом и Западом навсегда уйдет (уже уходит) в прошлое система ценностей и культура Просвещения и Модерна. «…заканчивается не история, а большая, трех-четырехвековая, эпоха Просвещения, так же как и эпоха малая – завершающего, или, лучше сказать, исчерпывающего Просвещения постмодерна»265. Рубеж тысячелетий становится рубежом исторических эпох, смена которых превзойдет по своим масштабам, глубине, значению и последствиям падение Рима и наступление «темных веков». Вот что пишет об этом один из крупнейших западных социологов, живой классик Иммануил Валлерстайн: «Мы живем в эпоху перехода от нашей нынешней миросистемы, капиталистической мировой экономики, к другой миросистеме или системам. Мы не знаем, будет ли она хуже или лучше. Мы не узнаем этого, пока она не возникнет, для чего может потребоваться еще полвека. Мы знаем только, что эта эпоха перехода будет очень тяжелой для всех. Она будет тяжелой для сильных мира сего; она будет тяжелой для простых людей. Она будет эпохой конфликтов и усиления беспорядков, и тем, что многие будут считать крахом моральных систем»266. Трагический накал этого перехода будет столь высок, что сбоит даже социальный оптимизм Валлерстайна, присущий ему, как и всем левым. Хотя эпоха может открыть перед нами новые исторические возможности, для ее участников и наблюдателей она станет «адом на земле», - утверждает он. А если такие возможности не откроются, или мы не сможем их открыть, значит, так и останемся в аду? – Это уже предположение автора этих строк. Предсказание будущего в ситуации нарастающей глобальной неопределенности выходит за рамки аналитических возможностей современной науки. Возможно, современный мир еще способен породить пророчества сродни библейским и гениальные интуции-прозрения, но об этом нам дано узнать лишь постфактум. Зато интересные и показательные результаты дает анализ наиболее влиятельных художественных и литературных представлений о будущем. В целом это будущее изображается в мрачных и эсхатологических тонах, будущее России – в особенности. Сквозной, смыслообразующий сюжет обширного круга отечественной фантастической литературы составляет сопротивление русского народа западным (реже – восточным) оккупантам267. Это не единственное, но одно из наиболее влиятельных и популярных направлений современной русской фантастики. Но что может быть трагичнее допущения, пусть даже как литературный ход, оккупации Родины?! Если вспомнить о феномене самосбывающихся пророчеств, такой взгляд на будущее закладывает основы такого будущего. Почему же он столь популярен? Уж точно, не в силу литературных достоинств: обнаружить среди этого потока хотя бы грамотно написанную книгу с крепким сюжетом – уже достижение. За редким исключением, эту литературу невозможно назвать занимательной даже по самым невзыскательным меркам. Выскажу предположение, что ее авторы не столько выражают собственные фантазии, сколько сублимируют массовые настроения и ощущения, улавливая и актуализируя их в виде культурных артефактов. Другими словами, через них говорит русское коллективное бессознательное, предощущающее ад на Земле. Справедливости ради надо сказать, что, судя по трендам фантастической литературы и кино на Западе, подобное подспудное ощущение вообще характерно иудео-христианской цивилизации, белому человечеству. Кино и литература лишь визуализируют, облекают в художественную форму демонов паники. И совершая это, они дают им жизнь. Хотя мы не знаем точно, каким станет новый мир (но уж точно не прекрасным), в одном можно быть твердо уверенным: в ближайшие полвека изменится все – не только в России, но и в том мире, который мы знали на протяжении последних трех-четырех столетий. Вероятно, это будет самая масштабная и глубокая революция в известной нам истории человечества – революция не только в метафорическом, но и в прямом социополитическом смысле. Всемирная революция, начало которой положила Россия. Как шутили на исходе перестройки: перестроился сам, помоги перестроиться другим. Итак, в течение последних четырехсот лет Россия пережила три подлинных исторических катаклизма, все более тесно взамодействующих с мировыми (европейскими) катаклизмами: две системные революции (начала и конца XX в.) и одну потенциально системную (Смута начала XVII в.) Три - слишком много для случайности или простого совпадения. Как говорится в старом советском анекдоте, это уже привычка. Речь идет о закономерности, повторяющейся регулярности. Что же составляет суть этой «регулярности», или, заостряя вопрос, есть ли смысл у русских революций? Ведь до сих описывалась преимущественно их феноменология. |
Руководство по истории Русской Церкви Руководство по истории Русской... Христианство в пределах России до начала Русского государства. Крещение великой княгини Ольги. Обстоятельства крещения святого Владимира.... |
Воспоминания Ьбах русской эмиграции первой волны. Это делает мемуары И. Г. Тинина историческим источником по соответствующим проблемам отечественной... |
||
А. В. Карташев. Очерки по истории Развитие ее отношений к греческой церкви, с одной стороны, и к русской государственной власти, с другой (в в. ХIII — XVI) |
2. Летописное сказание о проповеди св. Апостола Андрея Первозванного.... Понятие о церковно-исторической науке. Источники по истории Русской Церкви. Периодизация |
||
Инструкция по забору образцов биологического материала для генетического... Кровь из пальца берется в количестве 2-3 капилляра, кровь из вены – в количестве 1 мл |
План. Понятие о донорстве. Принципы донорства Человека, который добровольно дает свою кровь, называют донором. А больной, которому перелили эту кровь, получил название реципиента.... |
||
Жизнь и учение старцев путь к совершенной жизни Оп в кн.: Смолич И. Русское монашество. 988-1917. Жизнь и учение старцев. М.: Православная энциклопедия, 1997. Приложение к "Истории... |
Курс лекций по истории Русской Церкви Лекция 1 Северном Причерноморье, Крыму и на Кавказе в I-Х в. Cлавяно-варяжские набеги на Византию. "Фотиево крещение" Руси. Образование епархии... |
||
Лекция экологические факторы, их влияние на размещение растений:... |
Петербургской Епархии Русской Православной Церкви Российский государственный... Константино-Еленинский женский монастырь Санкт-Петербургской Епархии Русской Православной Церкви |
||
Техническое задание на поставку лекарственных средств (препараты,... Техническое задание на поставку лекарственных средств (препараты, влияющие на кроветворение и кровь) |
Курс русской риторики Рекомендовано Учебным комитетом при Священном... Риторика классическая наука о целесообразном и уместном слове востребована в наши дни как инструмент управления и благоустройства... |
||
Павел Владимирович Санаев Похороните меня за плинтусом Серия: Похороните меня за плинтусом 1 Павел Санаев (1969 г р.) написал в 26 лет повесть о детстве, которой гарантировано место в истории русской литературы. Хотя бы потому,... |
Поурочные разработки по русской литературе ХХ века: 11 класс Егорова Н. В. Поурочные разработки по русской литературе ХХ века: 11 класс, I полугодие. — 4-е изд., перераб и доп. — М.: Вако, 2005.... |
||
Поурочные разработки по русской литературе ХХ века: 11 класс Поурочные разработки по русской литературе ХХ века: 11 класс, I полугодие. — 4-е изд., перераб и доп. — М.: Вако, 2005. — 368 с.... |
Рабочая программа по курсу «Подготовка к егэ по истории» Письменные формы проверки знаний по истории еще совсем недавно не часто встречались в практике части учителей. Тестовые материалы... |
Поиск |